Получать новости по email

Творческая лаборатория

Наталья Веселова



Друг мой, кот…


Главы: 1 2 3 4 5 6 7

Глава 4

Гостья уехала недалеко
и теперь плакала в машине, кое-как припарковавшись на Среднеохтинском. Жизнь в очередной раз летела под откос – впрочем, роковые эти откосы  она уже считать устала. Да и были это, наверное, не откосы, а уступы в отвесной стене той главной пропасти, куда она начала стремительный полет еще двадцать три года назад – и все меньше и меньше шансов оставалось на то, что она сможет ухватиться за что-то спасительное раньше, чем придется вдребезги расколошматиться о каменистое дно…  Скульптор не ошибался: Гостью он зацепил намертво с первой же встречи. Просто, рассматривая себя в зеркало и морщась от омерзения, он инстинктивно применил и к ней извечные мужские критерии подхода к влюбленности, не приняв в расчет, что женщина видит не внешность мужчины, а сразу замечает и оценивает то, что за ней стоит. В Скульпторе, чье лицо Гостья, пожалуй, помнила только в очень общих чертах, угадывалась хорошая родственность, словно души их где-то в забытых, но родных местах кроились по одному сложному, изгибчивому  лекалу. По возрасту он годился ей в отцы, причем даже не в очень-то молодые папаши, и это тоже исподволь подкупало: собственный отец, как водится, всю жизнь бесплодно промечтавший о сыне-наследнике, холодно и подчеркнуто равнодушно относился к двум нежеланным дочерям. Вдобавок, если старшая еще оставляла родителям надежду на долгожданного мальчика в будущем, то  рождение второй дочери – а ею-то и посчастливилось оказаться Гостье – сокрушило все отцовские чаяния, потому что задумываться о третьем чаде в двухкомнатной «хрущобе» считалось попросту нереальным: еще одного ребенка там элементарно некуда было девать. Гостья не ощущала себя «женщиной-дочкой» по натуре, но сначала смутно чувствовала, а потом, проанализировав, и поняла, что ей серьезно не хватает в жизни авторитета старшего, дружески расположенного мужчины, тем более что ровесники обоего пола казались ей невыносимо ограниченными, ее поражала чуть ли не животная узость их сознания, и в их присутствии она отчаянно, почти неприлично скучала.  Она убить порой готова была симпатичную женщину, при знакомстве клявшуюся ей в вечной любви к художественной литературе – и потом у себя дома с гордостью демонстрировавшую трехметровой высоты стеллажи, тесно стоявшие вдоль длинных стен и битком набитые глянцевыми журналами из киосков и серийными изданиями, писаными не очень дружными, судя по местам «скрепки», бригадами «литсотрудников».  Еще больше она начинала ненавидеть мужчину, который, судя по разговору и обхождению, сулил оказаться тончайшим, умнейшим и прочувственным другом, а потом оборачивался банальным и безыскусным самцом, не желающим ни знать, ни чувствовать ничего, что находилось дальше головки его эрегированного фаллоса. Гостью всегда поражал тот странный факт, что человеческое отношение мужчин к ней заканчивалось с первым поцелуем. Он словно смывал все то ценное, душевное и трепетное, что было наработано до первого сексуального контакта – и дальше оно становилось ненужным и неважным, а целенаправленно осуществлялось лишь то, ради чего, собственно, и весь огород городился…
Люди на поколение старше казались другими, действительно более чистыми и понимающими – или, во всяком случае, они теперь попросту могли себе это позволить,  в свое время насытившись плотскостью и закономерно возжелав высоких чувств… Две встречи со Скульптором потрясли ее, словно приоткрыли дверь в тот мир, где она впервые могла быть сама собою, говорить, что думает и ощущает, инстинктивно зная, что не встретит упреждающей  агрессии… Она, конечно, видела и мешки под глазами, и глубокие морщины от носа к губам – но вместе с тем ясность и честность его глаз, бесхитростность слов и поступков, прямоту и откровенность суждений. Он был невероятно мужественным даже в своих погрешностях, да еще и простодушно стремился педалировать это качество, проявляя особую грубоватую заботливость, которая в сочетании со стеснительной нежностью, то и дело прорывавшейся в жестах и улыбках, становилась все неотразимее с каждой минутой… И еще этот его друг-котейка – как специально – просто сводник какой-то с человеческими глазами и повадками развратно-ласкового мужика…  Гостья влюбилась. Она не начала еще думать о будущем, а начав,  ужаснулась бы, как и Скульптор, подумавший о нем сразу – но, внутри себя зная, что ужаснется, гнала прочь даже малейшие проблески таких мыслей, как беспечный купальщик, слыша далекий гром и видя неяркие еще вспышки у горизонта, не торопится выйти из теплого озера, которому вскоре суждено забурлить под ливнем и принять в себя миллионы вольт стреляющих с небес голубых молний…  Зато она представляла, как он будет целовать ей лицо, бережно держа его ладонями, как станет срываться его хриплый шепот у ее губ, она даже знала, какие именно слова он скажет в эти минуты – самые простые на свете, которых она никогда ни от кого не слышала… Она и сама знала, куда будет целовать его: в крошечный вертикальный белый шрамик над уголком рта справа… Интересно – другие женщины тоже с ума из-за этого сходили? Не может быть, чтоб она первая заметила. Или может? Откуда шрамик, кстати, – из детства, из армии? С ним тоже связана какая-нибудь неприятная история? Она это узнает и… зацелует… Вот так вот.  А потом Скульптор внезапно взял и выгнал ее, не пустив даже на порог. Испугался того будущего, о котором она не желала ничего знать, или просто… она ошиблась? Может, на самом деле и не было с его стороны никакого радужного всплеска, окатившего ее тысячей ярких хрустальных капель?  Может, это был только ее всплеск – и уж, конечно, не в горный чистый ручей  ступила она, а, как всегда, в грязную лужу, окатившую помоями? Неужели почудилось? А на самом деле она вовсе не в его вкусе, он терпеть не может эдаких знойных «пышечек» и называет их жирными коровами – просто расслабился занятой человек, обретя доброжелательного слушателя, поговорил о сокровенном – мало ли с кем не бывает! А потом, видя, что она начала навязываться вроде как в друзья или сомнительные подруги, - неприятно удивился и постарался отвадить побыстрее,  и все дела… Ничего невозможного… Короче, дура. Толстая, никчемная дура. Слезы смывали с ресниц комковатую тушь, и две небольшие черные речки несли свои быстрые соленые воды вниз, вниз, прямо в шелковую шейную косынку…
Вот уже без малого шестнадцать лет они с мужем жили в разных комнатах. Собственно, настоящую комнату он джентельменски оставил ей, потому что как раз тогда, после похорон девочки без косы, выяснилось, что Гостья опять ждет ребенка, и отправить жить в чулан  пусть ненавистную, но все же от него беременную женщину бывший офицер Советской Армии  как-то не сумел, вырулив на остатках былого благородства. Вместо этого он разгрузил их поместительную кладовку от ненужного хлама, устроил там что-то вроде вентиляции и оборудовал для себя спартански обставленное и увешанное черно-белыми портретами одного и того же детского лица помещение для сна и одиноких тяжелых дум. Ей осталась бывшая супружеская спальня с широкой тахтой, давно позабывшей о тех  радостных и славных делах, которые когда-то на ней вершились,  старинным трельяжем розового дерева,  очень мешавшем когда-то родителям в ее родном доме и спихнутым ей в качестве свадебного подарка, и обширным письменным столом о двух мощных тумбах, на котором в начале века поселилось и разрослось до неведомого колена сложное компьютерно-принтерное царство, необходимое для ее работы. Входили туда только мальчики, восьмимесячными вынутые один за другим из ее многострадального лона посредством милосердного кесарева сечения: неспособная избыть запредельно кошмарные воспоминания о своих первых родах на акушерско-фельдшерском пункте в таежном поселке, Гостья истерически отказалась рожать еще раз самостоятельно. Она была счастлива, когда ей сообщили после наркоза, что оба разнояйцовых близнеца – здоровые мальчики: по крайней мере, ни у кого из них не вырастет в будущем  толстой, в руку, темной косы…
Ее муж считал, что прекрасно знает, как именно надо воспитывать сыновей: защитниками Родины они должны быть – кем же еще? Он ошибался в этом вопросе так же точно, как и многие родители, мечтающие реализовать несбывшееся в своих детях, развернуться в них во всю ширь когда-то искусственно зауженной собственной души. Дети обязаны это воплотить, особенно мальчики – так считают отцы. Матери считают иначе: дочь должна стать счастливее, чем я – а уж что ей нужно для счастья – это позвольте мне решать, я мать и лучше знаю... Другими словами, пусть дети не рыпаются, а приходят на готовое… Гостья была категорически не согласна с такой точкой зрения, но голоса в семье она не имела: он не только не засчитывался, но и вообще не имел права звучать – с того далекого дня, когда однажды она взяла в руки острые портновские ножницы – и использовала их не по назначению… Все семейные репрессии в отношении нее были вполне справедливыми – и Гостья со стоическим смирением принимала свою пожизненную отверженность, тем более что идти все равно было некуда... Но это была запретная тема для воспоминаний, та хорошо охраняемая непроходимая зона, где протянуты красные лазерные лучи, которые, если их только вскользь коснуться, мгновенно приводят в действие во всех направлениях нацеленные самострелы – и там уж  ты бьешься в судорогах под жалящими со всех сторон пулями, желая лишь, чтоб они скорее дошли до сердца…
Муж Гостьи в качестве военного человека не состоялся. Очень хотел отдать всю мужественную жизнь родной Армии – как сделали его отец и дед, на которых он искренне равнялся, но… остаться на своем посту в середине девяностых посчитал унизительным превращением в холуя,  не служащего великой и ясной цели, а подло прислуживающим у стола, где высокомерно пируют  исподволь захватившие власть ухмыляющиеся враги… Выйдя в отставку, он быстро нашел себе место в военизированной охране, а лет через десять уже руководил всей службой безопасности  серьезного и почти непотопляемого банка.  Работу холодно ненавидел, но выполнял по-военному честно и споро и, когда показалось ему, что впереди у Родины забрезжил давно ожидаемый им рассвет, понимая, что возврата в Армию для него не существует, решил  хотя бы бестрепетно принести ей в жертву самое дорогое: двух соответственно выпестованных сыновей… Для того следовало сначала превратить их в настоящих, а не только биологических мужчин, в первую очередь оградив  от тлетворного влияния Этой… - иначе он жену за глаза не называл, а в глаза уже шестнадцать лет звал полным именем – и то в самых уж необходимых случаях. Давно бы уже он ее из дома своего без всякой жалости изгнал – да понимал, не тупой же: дому нельзя без хозяйки, а детям без матери, да и вообще – пусть учатся примере его к ней отношения, что такое женщина в этом мире и какова ее унизительная при торжествующем мужском племени роль – чтоб не угодили потом в хищные когти Какой-нибудь… Как он в свое время… Пусть спины не разгибает – обстирывает, готовит, подает и убирает, а потом – в  свой угол, и чтоб не высовывалась. Раньше по-другому считал, разговоры с ней разговаривал умные… Доразговаривался…
Мальчишек еще с детсадовского возраста лично поднимал он в половине шестого любого утра – и ненавязчиво жаркого июльского,  и колюче темного декабрьского. Вместе с ним они делали четвертьчасовую зарядку, получая чувствительные подзатыльники, если начинали хныкать с недосыпа и взывать к маме, а потом летом в одних трусах, а зимой – в тренировочных костюмах бежали на получасовую пробежку по району, прерывавшуюся на школьном стадионе, где от века вкопаны были железные брусья. Там он следил, чтобы парни подтягивались без халтуры, всякий раз подбородком касаясь перекладины – а если вдруг не касались, то себе дороже выходило: такое подтягивание отцом не засчитывалось, и вместо него требовалось сделать полноценных два… Особенно жестко наказывал за любые проявления душевной слабости. Однажды младшего (четыре минуты у них разница была, а сказывалась все-таки), не одолевшего сорок обязательных отжиманий от колючего мелкого гравия и пустившего по этому поводу позорную слезу, несильно, удар хладнокровно рассчитывая, бил под ложечку до тех пор, пока тот не перестал плакать. «Ты что, баба? - повторял тихо и размеренно. – Бабой хочешь быть, да?»  Страшнее ругательства, чем эта злосчастная «баба» сыновья его не знали, и скоро перестали удивляться, периодически слыша от отца в адрес матери презрительное: «Да чего с бабы взять…» Они – не бабы, это мальчишки прекрасно усвоили, а мать – баба. И быть на нее похожими – страшнее ничего в жизни мужчины  не бывает… Они – будущие офицеры, им эти сиропы с лимонадом заказаны…
Старший отца боготворил и слепо, как девчонка-подросток у эстрадной звездульки, перенимал у него все, что перенималось: манеру ходить, ставя носки твердо и прямо, медленно цедить слова сквозь зубы,  держать вилку, как ложку,   сплевывать, презрительно щуря глаз, склонять при разговоре набок лобастую голову, и, демонстративно не замечая мать, сидящую за компьютером, швырять ей на кровать грязные, подлежащие стирке джинсы…
Младший никому не подражал и держался спокойно, в стороне от матери – но и от отца тоже. Гостья долго подозревала, пока не убедилась окончательно, что очень не по душе ее любимому (старшего не любила совсем) сынку ни суровое будущее, назойливо навязываемое отцом, ни настоящее, исключавшее любое тепло, предписывающее отталкивать даже материнскую ласкающую руку… «Доласкалась уже один раз. Больше не дам», - тихо и грозно  произнес однажды муж, видя, как жена прижала было на минуту к животу светлую головенку младшенького, после зимних пробежек под мокрым снегом схватившего полновесную, до полусмерти испугавшую ее  ангину. Но сын все равно до самой юности находил момент, чтобы хоть мимоходом – но приласкаться к своей никем, кроме него, не любимой матери, понимая, что делает запретную, непозволительную вещь: ласкается к опущенной и вечно виноватой, не стоящей никаких добрых чувств «бабе». Следует отдать справедливость Гостьиному мужу: никаких таких категорических запретов он вслух никогда не произносил – но все вытекало из самого семейного уклада, заведенного отцом и покорно воспринимаемого матерью. Значит, так и нужно – давно сделали закономерный вывод сыновья, только для старшего он оказался приятным и правильным, а младший чувствовал всю его несообразную уродливость и боролся в меру скромных силенок, хлопал подрезанными крылышками…  Гостья грустно целовала его прохладный лоб и осторожно подбрасывала кусочек послаще… Это все, что она могла теперь сделать доброго, вполне заслужив, как сама себя давно и успешно убедила, в свое время все, что теперь происходило с ней под этой крышей.
Квартира детства, где была до сих пор пописана, для Гостьи давно стала чужой: хохотушкой-школьницей она делила маленькую девичью комнату с мишками на розовых покрывальцах со старшей сестрой-букой, но та первая вышла замуж, привела к себе бездомного мужа, и Гостья была с поспешной небрежностью переселена за ждановский шкаф в комнату еще не старых родителей, где и обреталась до самого дня своей свадьбы. Уйти на съемную квартиру можно было уже давно, но сделать это Гостья не могла сначала из-за обоих сыновей, мысли о которых рвали душу, а в последние годы только из-за младшенького: ей было отчетливо ясно,  что вдвоем отец с братом доведут его, может, и до витой петли, и  если кто и сможет спасти его от неминучей чуждой и противной участи или даже ранней гибели, то это она. Только  неясно было, как именно.
Раньше, пока сыновья были маленькими, она как-то приспосабливалась. Ее крошечным личным раем стала жалкая съемная дачка в ленинградской области, куда, даже без особенных ее просьб – лишь бы только убрать с глаз долой, муж ссылал ее с двумя подросшими слегка детьми на лето. Несмотря на то, что на ниве охранной деятельности он быстро постиг ту истину, что за целость своих лоснящихся от довольства шкур  заинтересованные особи готовы платить не скупясь, муж придерживался той справедливой точки зрения, что  на ведение хозяйства никогда не следует выделять избыточной суммы, ибо весь туманный «избыток» нелюбимая жена немедленно потратит на собственные нужды. Пусть лучше приучается к разумной экономии и никогда не забывает, что тратит чужие деньги, заработанные потом и кровью и выданные ей под отчет  отчасти из милости…  Но, приблизительно представляя себе достаточную сумму на месячное проживание в городе, он демонстративно не желал брать в толк, что у пары стремительно растущих, худых, как жеребята, подростков, с утра до вечера не тихо просиживающих за скучной партой, а занятых такими гораздо более интересными и полезными, но  изнуряющими делами, как гонки на велосипедах, мотание на тарзанках, купание в мелкой быстрой речке до полного посинения, – и аппетит вырастает в геометрической прогрессии. Четырехлитровая кастрюля наваристого борща и чугунная латка  калорийного жаркого не держались и полутора дней – и это при том, что мальчишки, невероятно спешащие, кем-то под окнами всегда поджидаемые, дробным вихрем врываясь на террасу, беззастенчиво потрошили старый пузатенький холодильник, поедая бутерброды с колбасой и сыром в астрономических количествах – и еще мимоходом утаскивали их для поддержания сил немощных сотоварищей… В результате сумма требовалась ровно вдвое большая, чем молча выдавал муж – но заикаться об увеличении довольствия было бесполезно: «Надо – заработай, - бросал он через презрительно приподнятое  плечо. – А то привыкла, что все на халяву достается…» Он, разумеется, прекрасно понимал, что заработать летом, находясь на дачном хозяйстве, ей нечем и негде, да  и зимой в городе с ее профессией – проблематично, но эти минуты давали ему пусть небольшое, но удовольствие от общения с женой –  хоть унизить ее лишний раз – и то  целебным маслом текло по незаживающей ране… И вскоре Гостья перестала это удовольствие ему безропотно доставлять. Она знала, что ей  теперь нужно для полного счастья: пакет муки, пакет риса, немного воды и соли, кило репчатого лука, чуть-чуть растительного масла и букетик зелени с хозяйской грядки… На эту-то роскошь средств хватало даже в конце месяца – а она приноровилась и в середине, и в начале так своевольничать…
С раннего утра, едва двойняшки, нетерпеливо проглотив по обязательному стакану парного козьего молока с драниками, бомбами ссыпáлись по крутой лестнице со второго этажа – и  только она их и видела – Гостья повязывалась архаичным платком до бровей, влезала в хозяйкины резиновые сапоги на три размера больше, прихватывала из сеней одну из многочисленных круглых корзин – и отправлялась в близлежащий лес за грибами, количество которых в их замечательной местности странным образом не зависело от того, считался ли год «грибным» или нет. С начала июля уже всюду золотились среди палой хвои и ярко-зеленого, почти неестественного мха вездесущие лисички,  торчали ровными полусферами шляпок крепкие, налитые сыроежки. С августа в строгой последовательности возникали сначала скромные, ничего из себя не строящие подберезовики на длинных, словно испачканных землей ножках, за ними вылезали, целеустремленно буравя коричневый дерн, тугие и прохладные, смущающей формы темно-оранжевые подосиновики, и уж потом, к пятнадцатым числам, долгожданные боровики осчастливливали своим важным и торжественным появлением давно с истерической надеждой залезавших под каждую стелящуюся по земле еловую лапу грибников…
Гостья собирала их все, пропадая в лесах и рощицах по четыре, пять и даже больше часов – но то острое счастье, которое она испытывала в своих одиноких походах, вовсе от грибов  не зависело… Давным-давно ей случилось прочитать в популярном журнале о любопытном медицинском случае: делая пациентке полостную гинекологическую операцию, врач вдруг с изумлением наткнулся на некое плотное, чуть ли не известковое образование у нее в брюшине – и заодно удалил его тоже. Гистологическое исследование показало, что подозрительные объект являлся чем-то вроде капсулы, содержащей в себе давно затвердевший гной и… рваный червеобразный отросток слепой кишки.  Должным образом расспрошенная, пациентка рассказала, что несколько лет назад,  находясь в какой-то далекой экспедиции, где от ближайшей медицины  отделяли сотни километров равнодушной  тайги, она почувствовала сначала тупые, а потом и резкие боли в животе – но, кроме как массированными атаками анальгина лечить их в тех условиях было нечем. И народное лечение помогло: боли постепенно утихли, оставив лишь периодические неприятные ощущения в животе… Только спустя несколько лет случайно выяснилось, что в сибирской тайге с ней случился гнойный перитонит, обязанный привести к смерти, но потерпевший парадоксальное поражение. Потрясенный организм мобилизовался в условиях крайней надобности и заключил излившийся в брюшину гной в плотный непроницаемый кокон, тем самым защитив себя от неминучего истребления… Эта всего лишь любопытная для других людей статья имела для Гостьи первостепенное значение, потому что такой же  кокон, сотканный из неизвестной метафизической материи, она давно носила в душе, и содержал он орудия всех пыток на свете – но, прежде всего, острые портновские ножницы… Гостья ощущала этот твердый угрожающий кокон в себе всегда,  даже во сне, он шевелился и предсказуемо – и совершенно неожиданно, потому что ассоциаций, приводивших его в движение, оказалось гораздо больше, чем она думала тогда, вначале, когда он только что образовался… Ну, ножницы, ну, коса, ну, менингококк…  Это она поняла бы… Но не всё же… А оказалось, что всё.
Кроме леса. Там она кокона не чувствовала. Там она – пела, потому что у нее были средние слух и голос, а также далеко не средняя память, удерживавшая, как вдруг выяснилось едва ли не сотни прочувственных песен, которые она пела себе, собирая грибы. Она знала наизусть почти всех сколько-нибудь значимых русскоязычных бардов, несчетное количество самых странных романсов столетнего возраста и даже, как оказалось, псевдонародный репертуар нескольких голосистых певиц со старых виниловых пластинок. Не мудрено: в детстве у них с сестрой в комнате стоял передовой стерео проигрыватель…  Грибы Гостья собирала как бы и мимоходом – но, вернувшись и  постепенно начиная вновь ощущать известковое образование в душе, она все равно весело готовила рисово-луково-грибную начинку для пирожков – и, ловко переворачивая, жарила их, маленькие и аккуратные,  на двух огромных, как противни,  деревенских сковородах.
В обед грачиной стайкой налетали сынки с вечно голодными друзьями и, галдя и толкаясь на тесной дачной кухоньке, расхватывали горячие пирожки  своими шершавыми, никогда вовремя не мытыми лапами в неизменных цыпках. Вот тогда она вспоминала, что такое счастье – особенно, когда младший, забывший на лето о тяжелом взгляде отца («Большой Брат видит тебя» - это безотказно действовало в городе), сгоряча бросался к ней на шею, называя «мамусечка» - и никто не спрашивал его, хочет ли он стать бабой…
Таких счастливых лета она прожила два – и окрепла внутренне, подобралась, почти готовая к отпору – или нет, пожалуй, даже к  опережающему прыжку… Ей бы еще одно счастливое лето… Но муж ревниво разглядел вдруг, что с осени дети непринужденно болтают с мамой о своих делах, не проходят высокомерно мимо, как он показывал своим навязчивым примером, и даже кто-то из них осмелился однажды оспорить его непререкаемый отцовский авторитет, пропищав нечто на тему о том, что «…а мама нам разрешала…» Словом, все лето с бабой провозжались – сами на осень бабами стали… Это следовало пресечь, пока не зашло невозвратно далеко.
Он и пресек. Начиная со следующего года дети отдыхали три месяца по путевкам в достаточно дорогих и престижных спортивных лагерях, где любой «бабий» дух мгновенно перешибался духом казарменным. Оба вместе однажды чуть не утонули в глинистом карьере с родоновой водой прямо на глазах у ответственных воспитателей и вожатых, беспечно отправивших питомцев в заманчивую голубую воду и озаботившихся приготовлением  обязательного на природе шашлыка… Четверть часа, мучительно захлебываясь, отчаянно выныривая и вновь обреченно уходя ко дну, братья спасали друг друга из кипящей воронки меж бурных белых ключей, Божьей милостью выплыли, и потом всю жизнь каждый из них искренне считал и рассказывал всем на свете, что спас жизнь другому, рискуя своей; судя по всему, они были правы оба…
С того дня, когда это случилось, Гостья отпустила себя на волю. В то время она уже внештатно сотрудничала в нескольких журналах и выгодно редакторствовала на дому в хозрасчетном издательстве, обеспечивая свои человеческие и женские потребности, на которые очень редко удавалось выкроить (вернее, украсть, если быть уж совсем честной) средства при той унизительной подотчетности, которую дома ввел ее супруг. Она уверенно позволяла себе теперь и приличную одежду, и более или менее невредную косметику, и редкие посиделки в кафе с ненадежными приятельницами – близкие подруги в ее жизни как-то не держались… Это были первые робкие шаги в человеческую жизнь – а потом из пестрого и мутного журналистско-писательского круга общения стали вычленяться поначалу с возмущением отвергаемые, потом постепенно заинтересовавшие жадные мужские лица…
Замужняя женщина с двумя детьми – всегда удобная любовница, от которой вряд ли  можно ожидать каких-нибудь пугающе-радикальных требований, всегда рано или поздно предъявляемых озабоченными незамужними дамами, изо всех сил стремящимися превратиться в законных и уважаемых жен. Мужчины Гостью не боялись, а она не боялась их, заведомо неспособных причинить ей сколько-нибудь чувствительное горе: кокон из метафизически жесткой ткани,  так никуда из души и не девшийся,  надежно защищал ее от мелких уколов разбитой любви или обманутых надежд.  Она шла на легкие связи мстительно-просто, с удивлением думая о забавной уверенности мужа в том, что, после всей той медленной казни, в которую он превратил ее жизнь, она уже никогда не расправит крылья, так и оставшись навеки в положении приговоренного на эшафоте, растерянно стоящего у плахи в те неопределенные минуты, когда палач небрежно отвернулся от него, ненадолго отложив законную расправу ради какой-нибудь  собственной сиюминутной надобности.
Нет, вне дома, в гостеприимном социуме, Гостья теперь давно уже не чувствовала себя полупрощенной преступницей. Прошло несколько лет – и она даже начала смело задумываться о возможности прихода в ее вполне теперь созревшую душу обновляющей и оживляющей любви. Настало время – и она готова была принять за нее любую подлую свою или чужую страстишку, в любых с интересом обращенных на нее глазах с уверенностью читала предсказание при дверях стоящей любви – и с открытым забралам и распахнутым сердцем доверчиво шла навстречу очередной пошлой случайной связи, неизменно оставлявшей после себя мерзкое послевкусие, словно после изнурительной рвоты…  Горечь наполняла душу, заставляя  разубеждаться в возможности хотя бы подобия гармонии на этом неверном поприще для нее лично. Все потеряно, отрезано-таки теми ножницами, навеки застрявшими в душе – и не суждено ей пережить даже такой простой и многим самым немудрящим людям доступной вещи, как безоблачная ночь любви…  Были ночи разнузданного секса в алкогольном остервенении,  приуроченные  к суточным дежурствам мужа, с последующим обморочным сном и некрасивым и неуютным просыпанием рядом с ненужным и случайным чужаком, или горькие ночи без сна за спиною кратковременно любимого, но равнодушного, лишь снисходительно пошедшего навстречу человека, или  ночи, прошедшие в раздражении на чью-то докучливую, но не встретившую ее равнозначного отклика страсть…  Мнимые совпадения случились только два раза – но и они не принесли ожидаемого ровного счастья, имея отчетливый привкус украденности  и конечности…
И конец закономерно наступал. В первом случае животно страдавшая жена Гостьиного возлюбленного подкараулила ее у дома, держа в руках маленькую бутылочку со зловеще-прозрачной жидкостью – и, каким-то дремучим чувством угадав в этой бутылочке свой земной конец, Гостья внезапно совершила легкоатлетическое чудо, невольно побив, вероятно, мировой рекорд по бегу на короткую дистанцию. Она стремительно проскочила в свой подъезд и захлопнула его перед самым носом лишь на долю секунды отставшей соперницы.  А любимый, которому, захлебываясь ужасом и рыданиями, она через четверть часа рассказала по телефону о немыслимом происшествии, сразу и безоговорочно объявил о своем невмешательстве в их «разборки». Как похолодевшая Гостья безошибочно определила по легкой самоуверенности тона, он даже некоторое своеобразное удовольствие получил от всей ситуации, доказавшей ему самому и его дружескому окружению, какую ценность он, как выясняется, представляет собой для немощного пола. Вот ведь как крут оказался – бабы из-за него даже кислотой друг друга поливают! Избежав поливания кислотой, Гостья приняла на себя отрезвляющий ушат воды…
Во втором случае друг оказался давно разведенным и очень сочувствующим. Он водил Гостью под руку по осеннему Александровскому парку в Петергофе, многозначительно прижимая ее  восприимчивый локоть к своему теплому боку, и  едва ли не плакал настоящими слезами, слушая ее щемящее-откровенные рассказы о быстро и бестолково идущей мимо жизни. Он сокрушался, обнадеживал и обещал. Пусть она забудет этот кошмарный сон, она святая и ни в чем не виновата, он ее, конечно же, трагически недостоин, но если она снизойдет – он поможет ей пробудиться для того солнечного счастья, которого она единственно достойна; долой, долой предрассудки – он достанет ей лучших адвокатов, отсудит детей у изверга-отца и с радостью станет им новым папой – самым любящим и терпеливым; она – как солнце, взошедшее над его безнадежной жизнью и, разумеется, единственная женщина, сумевшая проникнуть в недоступные другим глубины его ранимой души…  Он читал витиеватые вирши собственного сочинения и неожиданным тенором на гране дисканта – хотя в жизни, как будто, говорил достаточно уверенным баритоном – исполнял под гитару наиболее душещипательные из бардовских песен.  Дискант ей пришлось принять как данность и простить, но других недостатков Гостья в любимом долго не видела:  он даже ухитрился, единственный из всех ее разномастных мужчин, сделать ей приятный подарок в виде довольно пристойного серебряного браслета с каменьями.
Но, к сожалению, каменья в серебре, как клад в шкатулке, лежали на той заоблачной вершине, выше которой возлюбленный уже не взлетел. Целых три года после этого продолжались самые заманчивые обещания – и находились самые непреодолимые препятствия  к их исполнению. Все решительные действия откладывались совсем недалеко – на ближайшее и доступнейшее будущее, до которого каждый раз рукой было подать, но которое всегда оказывалось волшебным образом недостижимо…  Любовь эта рассосалась сама собой, как давний и уже безболезненный синяк на месте сильного застарелого ушиба…
Снова нанизывались одна на другую необязательные, но порой необходимые, как стакан водки после мороза, интеллигентные связи с долгими обнадеживающими разговорами о вечности, но длящиеся от месяца до трех – в зависимости от того, как скоро происходило и насколько взаимно удовлетворительным оказывалось всегда грязноватое соитие.  Потом в течение смутной недели Гостья уже давно не с болью, а с приевшейся тоской ждала, вся настроенная на мобильник в кармане, иногда мимолетно ранившего, а иногда и вовсе не поступавшего звонка… Время спустя все начиналось сначала.
Встретив Скульптора, она сразу поняла – одним из своих многочисленных чувств, далеко превысивших количеством заветную цифру шесть –  что на этот раз старый сценарий не запустится. Скульптор был тот, но не понял этого, а повел себя, как все – и это мучило больше всего. Кроме того, за него  ей неожиданно с первых же дней жестоко пришлось заплатить.
До того все по местам расставившего дня Гостья была с некоторых пор уверена, что муж вынужденно подарил ей ту же личную свободу, какую она давно уже безоговорочно предоставляла ему. Она самоуверенно полагала, что достаточно между делом проронить, будто встречается с мифической подружкой или ночует у родителей, чтобы вопрос о ее времяпрепровождении при более или менее длительном отсутствии  даже не возникал у давно равнодушного  мужа. Естественно, у него были – и не особенно скрывались –  женщины, как постоянные, так и разовые, и Гостье казалось, что и от нее требуется лишь соблюдение внешних приличий, да и то подразумевается без слов, что все условности необходимы только для  святого обмана растущих сыновей, и отпадут сами собой по миновении надобности. Оказалось, что муж  и в мыслях не держал никакого  ее в этом отношении равноправия.
Звоня Скульптору из своей комнаты в то далекое воскресное утро, когда была наполнена восторгом от их платонической, но, казалось, такой многообещающей ночи, Гостья слышала, конечно, что муж ее топает и гремит на кухне и в коридоре, но ей и в голову не приходило, что он может заинтересоваться одним из многих ее пустяковых телефонных разговоров – но до него, верно, долетело что-то недвусмысленное.  А может, просто чутьем, присущим любому хищнику, почуял он, что здесь пахнет настоящим. Не мелкой интрижкой, обещающей оскорбить  падшую жену еще больше, еще верней поставить ее на подобающее место,  а  чем-то великим – спасающим, ограждающим и вызволяющим. Тем, на что, как давно и навсегда ясно ему было, она не имела никакого морального права.
Впервые за много лет он ворвался в ту комнату, куда ему давно не хотелось даже заглядывать, и, без звука подскочив к Гостье, с глупым видом сидевшей у стола и пялящейся в пикающую трубку, схватил за длинные ненавистные волосы и с размаху ударил ее лицом о дубовую столешницу. Она дико закричала и вывернулась, но он с радостью увидел, что жидкая малиновая юшка почти что струей ливанула на все ее подлые бумажки, раскиданные по столу. Он хотел добавить ей еще и ногой под сучьи ребра, да на крик прибежали оба парня из своей комнаты… При них мать избивать все-таки не рискнул – мало ли, как отреагируют; за старшего не боялся, а вот младший… Баба и баба, сколько не выколачивал. Но не смог отказать себе в злом удовольствии сплюнуть в ее сторону и  сурово пояснить оторопевшим ребятам: «Ваша мать – б…., как все бабы. Поняли, как б…ей учат?»
«Ничего, - сказала себе Гостья, неловко поднимаясь с пола и избегая смотреть в сторону застывших сыновей, боясь увидеть в их глазах не беспомощное сострадание ей, а  молчаливую поддержку отца, особенно у младшего. – Это – ничего. Зато я теперь, кажется, люблю… Люблю, раз могу страдать не от этого…»
Статья, написанная про Скульптора, удалась ей особенно удачно: ничего удивительного, когда пишешь о любимом мужчине, чье расположение требуется незамедлительно завоевать; но и  про все остальные ее большие и малые произведения смело можно было сказать, что их создание являлось самым любимым в ее несчастной жизни занятием.  Собственно, ничего другого она делать и не умела: хозяйство шло через пень колоду, от воспитания детей она оказалась практически отстраненной, а дружеских связей надолго не хватало из-за патологической Гостьиной лености. Дружба, как и любовь, требует немалых усилий души и отнимает странно много времени – хотя результат, разумеется, стоит потраченных сил. Но на то, чтобы душевные силы, как и деньги, грамотно тратить, блюдя в этом отношении особо щепетильную бухгалтерию, Гостьи попросту не хватило: много случилось безвозвратных потерь на рубеже опрометчивой  юности…
Компьютер, хранящий в своем таинственном нутре более сотни ее мини-рассказов о реальных, подчас совсем незаметных людях, с которыми каждый  мог столкнуться на улице, или, наоборот, о личностях-гигантах, подлежащих немедленному увековечиванию, стал самым верным и надежным другом Гостьи. Вместе со всеми этими людьми, которых она неустанно расспрашивала под диктофон и без, Гостья путешествовала аж до обоих полюсов, они порой становились ее проводниками в канувшее прошлое лучше всякой машины времени. Фотографии, что они щедро дарили или она сама делала иногда, в экстазе увлечения даже ложась на пол или на землю, если того требовал вдохновенно изобретенный ею ракурс, заслуживали отдельной полновесной выставки, призванной отобразить грандиозность чужих судеб и неохватное величие Божьего замысла в отношении самой совершенной и самой отвратительной из Его тварей…
В таланте Гостьи имелся один значительный дефект – а может, и достоинство, смотря с какой стороны посмотреть. Наделенная фантазией, сравнимой по бурности только с весенним цветением Земли, она, тем не менее, начисто была лишена способности придумывать из головы персонажи и события, умея опираться только на твердый фактологический материал. Все люди, о которых она писала, действительно жили теперь или раньше на белом свете, все события произошли именно так, а не иначе, именно в той последовательности, как описывала Гостья. Когда ее просили что-то додумать от себя – ее обычно непринужденный язык заправского борзописца мгновенно немел, путался, и начинал косноязычно изрекать бедные и тусклые плоскости… Она убедила себя, что именно такая постановка словесного дара, организованная свыше, как, например,  талантливый педагог ставит руку начинающему музыканту, и есть самая правильная из всех. Что проку плести сложные речевые кружева на коклюшках бесплодной фантазии, создавать искусственные мини-вселенные, населенные говорящими фантомами, обрекаемыми жестоким автором на запредельные страдания или фальшивую радость? Хорошо, если все это просто канет в тот же мутный омут, который затягивает ночные кошмары и мечтания – а ну, как оживет и материализуется в каком-нибудь невидимым до поры до времени, но реально существующем соседнем малоприятном мирке – и сошлют тебя туда – не пожизненно, а навечно – в компанию тобою же безответственно сочиненных и жаждущих мщения гомункулов?
Толстые дорогие журналы со знакомыми шеф-редакторами во главе охотно печатали Гостьины  отчетливо талантливые эссе, но сотворить себе полноценную карьеру можно только прибившись к одному изданию и войдя в его либо дружный, либо раздираемый распрями штат. Когда Гостья осмелилась заикнуться мужу о своем возможном выходе на любимую работу, он тяжело глянул на нее исподлобья своими мутно-серыми, как у хряка, глазами и медленно, грузно произнес: «Я и так все эти твои ночные писульки терплю только до тех пор, пока от них нет ущерба моим парням. Работающая баба  детям не мать. Понятна мысль? Или хочешь, чтоб растолковал? Я это умею, ты знаешь».
Превратить свою жизнь в жаркий филиал ада Гостья тогда предусмотрительно не решилась, зато, хлопотливым грызуном провозившись с месяц, причесала-подкрасила свои наиболее удачные эссе о современниках и собрала их в солидную книгу, немедленно же разослав рукопись по перспективным издательствам. Сразу два из них, равновеликие и равновесные, отозвались доброжелательными голосами в телефонной трубке, и осталось только выбрать то, которое больше понравилось названием – других критериев  ей не предоставили.  И выбрала она, разумеется, неправильно, заключив договор с наиболее благозвучным, которое, не сумев выжить в жесткий кризис восьмого года, было проглочено здоровущим прожорливым концерном и аннулировало все свои незапущенные вовремя проекты. Чувствительная редакторша, полгода состоявшая с Гостьей  почти  в личной уже компьютерной переписке,  на прощание сентиментально прослезилась. Можно было бы продолжать целеустремленные искания и дальше, и, возможно, все еще и образовалось бы к всеобщему удовольствию, но первоначальный пыл у Гостьи поутих, как утихает со временем не оправдавшая  душевные затраты влюбленность…
В любом случае, тогда, после школьных выпускных экзаменов, профессия была выбрана верно. Уже много лет Гостья с легким умилением вспоминала, как на творческий конкурс журфака, ничтоже сумняшеся, притащила жирный трепаный рулон школьных стенгазет, где несколько лет  протрудилась бессменным «собкором»,  художником и выпускающим редактором – и  ее не выгнали с позором вон из-за того, что ни одной настоящей публикации – даже в «Пионерской правде» - у нее не было, а  неожиданно зачислили на первый курс тогда еще ленинградского Университета… Тайну своего зачисления Гостья так никогда и не разгадала: на вступительных  экзаменах она недобрала целых два балла и в день зачисления, ее, как она искренне считала, не касавшийся, пришла с убитым видом лишь для того, чтобы забрать не пригодившиеся документы. В списки зачисленных она заглянула без всякого интереса – и вдруг ноги отчетливо ослабели: она увидела свою простую русскую фамилию и столь же распространенное имя, которые вместе могли принадлежать какой угодно счастливице – но не вкупе с ее невероятным отчеством: Гостья была ни больше, ни меньше, а Илларионовна… Четверть часа спустя, заполняя в деканате многочисленные необходимые для принятых на факультет анкеты, она обратила внимание, что на обложке папки, заключавшей в себе поданные ею документы и экзаменационный лист, чьей-то уверенной и явно имевшей право рукой цифра, означавшая итоговую сумму набранных баллов, была исправлена на другую, необходимую для поступления… Кто был этот добрый волшебник? Почему он решил дать незнакомой девчонке ничем не заслуженный шанс? Он никогда не явил себя за все пять лет обучения, не потребовал никакой благодарности, не оказал больше никакого покровительства… Но вот один раз вмешался – и обеспечил Гостье не только  получение желанного диплома, но, будто наперед прознав общую безрадостность предначертанной ей судьбы,  организовал светлую щелку в наглухо закрытых ставнях той виртуальной комнаты, в которой ей потом пришлось жить. За его здоровье Гостья неизменно ставила в церквях свечки. «А имя его Ты, Господи, и Сам знаешь…» - всегда  говорила она при этом…
Между тем дела у нее дома обстояли все хуже и хуже: она оказалась в родной двухкомнатной квартире самым настоящим уже не «третьим», а шестым лишним. Сестра ее ютилась в их бывшей детской со своим хмурым мужем и невероятно писклявой новорожденной девочкой, сорокапятилетние родители, любившие друг друга и вовсе не стремившиеся прекращать свою богатую сексуальную жизнь из-за присутствия за шкафом семнадцатилетней студентки, тоже постоянно выражали  раздраженное недовольство. Во всяком случае, ей предписывалось «искать мужа с квартирой» и, похоже, к концу пятого курса дружная, но припертая к стенке унизительным «квартирным вопросом» семья уже готова была выпихнуть младшую дочь хоть в пещеру к неандертальцу – только бы избавиться хоть от одной из многочисленных донимавших проблем…
Курсант-выпускник знаменитого тем, что располагалось в здании бывшего Третьего отделения, но совсем не престижного военного училища, с которым Гостья познакомилась у каких-то случайных приятельниц, внешностью далеко не отталкивал. Наоборот, его можно было рисовать на красочных плакатах, изображающих самых мужественных и готовых только к победам защитников социалистического Отечества. Сероглазый пшеничный блондин с квадратной челюстью майора Пронина, с традиционной косой саженью в плечах, упорно и многозначительно молчавший, он ухаживал за Гостьей с туповатой настойчивостью и не допускал и мысли о ее возможном отказе. Ехать одному на место далекой службы – учился он так себе, а влиятельными покровителями не обзавелся – парню мучительно не хотелось, потому что ничего привлекательного в изнуряющем онанизме над контрабандным затасканным порножурналом он, как разумный человек, не видел, да и вообще жизнь предпочитал ясную, чистую и правильную – с надежной женой-другом и не менее чем с двумя крепкими советскими детишками. Жене, разумеется, предстояло стать не только другом, но безотказно восторженной любовницей, а, следовательно, внешность играла роль едва ли не первую.
Он терпеть не мог гремящих костями на всех углах скелетообразных красоток нового времени, а предпочитал девушек с впечатляющими диаметрами обеих важных окружностей – и тут Гостьины тициановские размеры пришлись ему как раз по душе. Решил завоевать – и точка. Отступать он не привык, ибо считал себя настоящим, а не опереточным  мужиком.
Была ли Гостья влюблена? Поначалу ей казалось, что да. Кроме того, та основательность, с которой суровый курсант ухаживал – то есть, по раз и навсегда кем-то утвержденному сценарию – априори означала самые серьезные намерения из всех возможных.  В проштампованный  сценарий входило обязательное первичное приглашение в кино, скромный букет на первом свидании, пешая прогулка в красивых питерских сумерках до ее дома, утренний звонок с обстоятельным рассказом о недавно прочитанной мудрой книге и последующим приглашением уже рангом повыше – в труднодоступный театр, куда еще нужно было ухитриться достать два билета в бельэтаж… По мере развития событий дело закономерно доходило и до первого поцелуя – почему-то обязательно в подъезде – но пока что руки целующего скромно касались только спины лобызаемой девы. Там не за горами было уже и церемонное представление жениха растроганным родителям в прихожей с непременно виднеющимся на заднем плане через гостеприимную дверь столом,  накрытым для чаепития, с ужасающим блюдом эклеров по центру.   Совсем скоро гремел над летней Невой марш Мендельсона для  пышной и белой, как зефирина на свадебном торте, смущенной невесты и накануне произведенного в офицеры озабоченного жениха, неизвестно, чем больше гордившегося: то ли двумя свежезолотыми погонами, на которые по очереди счастливо косился, то ли все-таки теплым и воздушным чудом в кривой фате, с надеждой уцепившимся за его новенький зеленый рукав…
Спустя месяц на секретной точке в тайге их было восемь человек: ее серьезный тугодум-муж, бойко, но бестолково руководивший всем эти странным неполным отделением, насмешливый сержант-сверхсрочник, по-настоящему командовавший всеми, включая и своего розового лейтенанта-командира, пяти рядовых, вырванных Родиной себе на службу из крупных областных ВУЗов  и оттого к ней категорически непригодных, и ее, молодой  неприкаянной жены, две недели как беременной, по каковой причине мучительно блевавшей под каждый куст…
Мужа она к тому времени уже прочно и безнадежно разлюбила – да и раньше не особенно обольщалась перспективой их показательного брака, почти не скрывая от себя, что просто неловко сбежала с его помощью из утратившего былую надежность родительского гнезда. Даже пять рядовых-студентов казались теперь привлекательнее законного супруга, сразу приобретшего все хрестоматийные черты самого банального солдафона. Вот оттрубят они треклятый срок на таежной точке, закончат свои интересные институты – и превратятся в чудных трудовых интеллигентов, инстинктивно чурающихся  кампании дубоватых военных… Не рожать бы – может уехала бы с одним из них…  А теперь…
Для образованных ребят из приличных семей ее плачевное положение с самого начала не являлось никаким секретом. Недаром сговорились они из своих пеших командировок в ближайшее село за двенадцать нелегких километров, куда сержант еженедельно отправлял одного солдатика по неотложным нуждам их маленького дружного сообщества,  приносить ей в качестве гостинца то десяток малосольных огурцов, считавшихся на точке деликатесом, то кружку квашеной капусты от самой опрятной бабушки в пределах досягаемости. Они бы таскали ей и редкие по красоте цветы из ставшей почти родной тайги, да боялись непредсказуемой реакции своего строгого командира. Так и осталась Гостья без таежных цветов: муж ее, почитая свою программу-максимум по ухаживанию  успешно выполненной, больше до гостинцев и букетов не снисходил: жену баловать – себе на шею посадить. А шея ему, чтобы умную голову держать, пригодится…
До райцентра, где существовала амбулатория и больница, и куда раз в месяц ответственно отвозил  молодой лейтенант свою отяжелевшую жену на обследование, в страшную ночь ее родов они не успели добраться. От первых неясных схваток до судорожных потуг, превративших Гостью в бесстыдное в нечеловеческом страдании животное, прошло не более двух стремительных часов, в течение которых они доехали только до акушерско-фельдшерского пункта. Ей было уже все равно, и явно приблизившаяся смерть – чья угодно – своя ли, ребенка ли – выглядела желанным  островом сказочного блаженства. Все что угодно – мать родную, государственную тайну, христианскую душу – она отдала бы в тот невероятный час за избавление от убийственной боли…
Несентиментальная, корявая, как старый пень, акушерка, вынутая из стародевичьей постели на окраине мертво спящего села, только положив ей одну руку на бугристо-шевелящийся живот, сочно выматерилась:
- …, спиной ведь идет,…!!! Сейчас оба сдохнут!!!
- Чего?!! – обернулся от столика с инструментами позеленевший от такого известия до той минуты меланхоличный худосочный интерн в роговых очках, безжалостно сосланный родным мединститутом по распределению в, как теперь оказывалось, совсем неромантическую глушь; его руки крупно затряслись и губы запрыгали, но какой-то рисунок из учебника по акушерству за четвертый курс все-таки, вероятно, встал перед глазами. – Над-до… п-плодоразрушающую оп-пер-рацию… Б-б-б-быстро… - тут комсомолец шустро и неожиданно правильно перекрестился: - Г-господи, п-помилуй Ты нас,  грешных, п-пожалуйста…
Сам-то он младенца щадить не собирался, а милости просил исключительно для себя – но молитва дошла до черных здездастых  Небес.
- Иди ты – плодоразрушающую… - акушерка решительно отодвинула растерянного доктора твердым острым бедром. – Ща поворот на ножку спроворим, чай не впервой… Камфару приготовь, олух Царя Небесного…
Истерически-дикое «Не-ет!!»,  утробно испущенное начинающим эскулапом, было последним, что успела услышать Гостья меж собственных не менее варварских криков, а в следующий миг, пополам разорванная уже не земной, а явно преисподней болью, она стремительно низвергнулась в непроницаемую бездонную бездну долгожданного обморока…
Из бесчувственного тела была за ножку извлечена и очень быстро отшлепана по маленькой синей попе до первого крика крошечная и уродливая, но, насколько это  вообще возможно после такого катастрофического появления на свет, здоровая девочка. Бог судил ей  выправиться в безупречную красавицу, отрастить косу длиной и толщиной в собственную руку, прожить целых пять лет и под корень срубить жизнь родной матери. Но сначала ей предстояло быть насмерть полюбленной своим суровым отцом.

Главы: 1 2 3 4 5 6 7

Наталья Веселова