Получать новости по email

Творческая лаборатория

Наталья Веселова



Друг мой, кот…


Главы: 1 2 3 4 5 6 7

Глава 5

А Бетховен с Нельсоном не дремали
с того самого дня, когда белый от переживаний Бетховен еще до рассвета примчался к другу домой и, путаясь в словах, поведал, как случайно встретил Мразя на открытии второразрядной художественной выставки – да еще в качестве кого! В качестве скульптора-участника! Новость была настолько архиважной, что Бетховен пренебрег даже неписаным правилом, установленным в том доме его железной хозяйкой Верочкой – никогда не упоминать при ее муже ничего, что связано с любыми формами изобразительного искусства, второй большой любви Нельсона, только, в отличие от первой, навсегда утраченной.  Ну и что? В конце концов, у Бетховена вообще только одна любовь и была – музыка, и он ее тоже лишился… По милости Мразя…
- Ты уверен? – тихо спросил тогда Нельсон. – Не мог ошибиться? Ведь почти двадцать четыре года прошло…
Бетховен был уверен. Мразь по военкоматовской линии числился в списках пропавших без вести – и действительно, после того, что он спокойно (это оба друга отлично запомнили) совершил тогда, в августе восемьдесят восьмого, подавать о себе какую бы то ни было весть ему не было вовсе никакого резона. Он не мог быть уверен до конца, что в том последнем бою у зеркальной скалы погибли все ребята до единого – и тут уж уцелевшие его не пощадят; не идиот же – должен понимать ясно...  А вот поди ж ты – имя сменил (Бетховен специально на табличке прочел), профессию новую обрел (может, из прежнего хобби выросла, кто знает), не усидел в Иране (или куда там рванул из-за скалы той) –  припекло, видать, ближневосточным солнышком… Но рожу-то не сменишь… Сколько ему тогда было, когда капитанские погоны носил? Лет тридцать пять, а сейчас, стало быть, под шестьдесят… Выглядит старше, потаскан, ничего не скажешь – а что удивляться, жизнь и по нему БТРом проехалась…  Черты лица остались теми же, только темные оспины на висках стали четче и жестче, кожа обвисла, как у старого бульдога, внимательные глаза ушли глубже, оделись сеткой мелких и частых морщин – так это от старости, а взгляд тот же… Помнил Бетховен его взгляд – обманчиво-порядочный, вроде как искренне заинтересованный, чуть ли не дружеский…
На выставке Мразь его не узнал – иначе обязан был испугаться и на месте обделаться. Ничего похожего: скользнул по нему дружелюбной улыбкой, как ножом полоснул – и мимо потек, с каким-то бородатым типом обниматься полез…  С обжигающе-колотящимся сердцем с виду вальяжно прогуливаясь по недорогому вернисажу, разглядел Бетховен и скульптуры его, понатыканные тут и там среди картин на вершинах грязно-белых параллелепипедов. Видел бы Нельсон что-то, кроме мутных полуцветных пятен, он бы, конечно, лучше определил, но Бетховен и сам догадался: добротно сделано, не на дурачка рассчитано. Лица у скульптур одушевленные, и глаза у них не пустые, как это обычно бывает, а словно бы бьется за ними напряженная, значительная жизнь… Надо же… и как в одном человеке такие крайности совмещаются? Тогда – пять десятков парней, глазом не моргнув, «дýхам» на растерзание беззащитными сдал, а здесь, скажите пожалуйста, две глиняные блокадные бабули – а может и девушки, шут их разберет – и одна из них с трагическим лицом играет на скрипке, а другая, скорбью исходя, слушает…
Чтобы совсем убедиться – или разубедиться – в своей правоте, Бетховен в отцовской «Самаре», давно у бати добровольно-принудительно реквизированной,  Мразя у выхода скромно подождал, гадая, сумеет ли потом в городе удачно выследить и по дороге не упустить, а выяснилось, что и упускать некуда: Мразь спокойно проживал себе в соседнем дворе в таком же длинном и неуютном блочном доме, в каком располагался и замурзанный выставочный зал, на девятом последнем этаже, окнами в торец и во двор: следи не хочу. Он это, кто ж еще –  позади конспиративно труся, определил Бетховен:  и походочку узнал – вроде как невытравливаемо-подтянутую армейскую, а вроде и нагловато-расхристанную: несоветскую, из того, «свободного», свободой своей уже сколько стран задавившего мира… Жест особый вспомнил, когда тот ключ из кармана доставал, чтобы в подъезд свой проникнуть – точно так же, бывало, и кобуру в свое время лапал… Ну, все.  И из-за края земли вынимать его не пришлось для Нельсона: сам в руки летит, голубок, думает, срок давности вышел – и можно вновь русскую исстрадавшуюся землю безнаказанно импортными ботинками на меху попирать. Не выйдет…
В отличие от Нельсона, двадцать четыре года назад свалившегося на любящие руки юной жены (а вот интересно, всегда думал Бетховен, будь Вера тогда не  женой уже, а лишь невестой, - пошла бы замуж или сдрейфила, как Надька, даже на просьбы его рыдавшей перед ней матери не отозвавшаяся?), он себя инвалидом не считал, на шее у родителей с копеечной своей пенсией сидеть считал недостойным, и потому, еще в армии получив водительские права, вот уже двадцать лет профессионально «бомбил» питерские богатые улицы. Официальным таксистом, конечно, устроиться не мечтал: работодатели как видели слуховой аппарат («А что это у вас в ухе такое интересное?»), так и шарахались, будто от чумного; и то сказать: хорош таксист со знаком «глухой водитель» на заднем стекле…  Частным клиентам плевать было – лишь бы довез, куда надо, подешевле – а обидный дефект свой со временем он так ловко научился прятать, что о нем не все и догадывались, многие просто за нелюдима держали…  Чистую выручку делил по справедливости:  две трети – матери на хозяйство, одну – себе, на баб тратить.  «Ходоком» за это время стал еще более виртуозным, чем водилой, но пол женский ни во что серьезное в своей жизни не ставил: за цветной под ногами мусор  держал – только жалел иногда, что в тот последний пыльный и солнечный день перед армией на Надькин отчаянный призыв не откликнулся:  может и по-другому все пошло бы, если б он так  пренебрежительно ее тогда не отодвинул… А теперь – кто был у нее первым, кто станет последним – Бог весть… Ну, да уж как вышло…
Музыка не покинула Бетховена, снилась ему по ночам и –  вот удивительное дело! – в снах своих он глухим не был!  Он слышал и бархатно поющий драгоценный инструмент давно покойной Елены Ивановны, и собственный добротный, уверенно звучавший «Октябрь»,  и сотни концертов для фортепьяно с оркестром, где за фортепьяно, конечно, неизменно сидел он сам… Стало быть, слух ушел, был грубо вырван с корнями – а музыка сохранилась? Где, в каких глубинах его организма она продолжала волшебно звучать? В мозгу, в крохотном участке, отвечающем за память?  Нет, помнил он и наяву, а во сне – слышал… И не только музыку, а и забытый голос мамы, мурлыкавшей ему, маленькому,  безыскусные колыбельные, - голос, который он наяву давно позабыл совсем, а во сне узнавал безошибочно… Где теперь гнездились в нем утраченная музыка и дорогой голос?  В душе? Значит, она все-таки есть? Присутствие ясно слышимой  музыки в деревянно глухой голове доказывало  существование бессмертной души почти неоспоримо…
Интересно, а у Мразя тоже есть душа? Есть? Ну, так пусть летит на Божий суд черным лебедем… Бетховен исправно, несколько раз в неделю, приносил Нельсону самые свежие сведенья о вражеских передвижениях по городу – простых и совсем не подозрительных: за продуктами ходил, пиво в ларьке брал, к заказчику на старой «Ниве» ездил, а потом чего-то «Самарой» заинтересовался… Бетховен не слышал, конечно, как тот приблизился – едва успел чуть ли не под сиденье нырнуть… Поосторожней теперь следить придется, не запаниковал бы «объект» раньше времени… Правда, однажды Мразь отчего-то выскочил из своего подъезда как ошпаренный, в одном свитере и тапках – а морозище был…  Добежал до угла, посмотрел там на что-то – и домой трусцой, пару раз чуть на лед не сверзился… А так ничего особенного…
Столкнуть его под поезд в метро? – дни и ночи рассуждали Бетховен с Нельсоном. Нельзя, там везде камеры наблюдения понатыканы, не убережешься потом – самих на пожизненное отправят. Под электричку? Это нужно на глухом полустанке делать, а зачем туда Мразь попрется, разве что за грибами… А если не попрется?  Отравить гада? А с чего это он с ними обедать сядет?  Ладно, прикинуться заказчиками и пригласить на деловой ланч. Даже если он яркого Бетховена и не узнает (хотя почему – приглядится и вспомнит), то латаный-перелатанный Нельсон уж точно возбудит подозрение, а он непременно хочет в казни участвовать – и как его не понять… Да и где такой яд добыть, чтоб и без вкуса, и наповал? Станешь справки наводить – засветишься…
Утонченный Нельсон возражал против  того, чтобы Мразя тихо укокошить –   исподтишка и с оттенком подлости.  Приговоренный не должен в последние секунды  смертного ужаса посчитать происходящее  жестоким убийством или нелепым несчастным случаем. Он должен узнать, что его не убивают за тощий кошелек бессмысленные бандиты, а казнят добровольные мстители-палачи, казнят от лица не только своего, но и тех сорока восьми парней, что из серого ущелья и от подножия отвесной скалы, преградившей путь к спасению, улетели вверх – но не свободными, перламутровыми в рассветном солнце птицами, а страшным грузом-двести в рокочущем «черном тюльпане»…  Зачитать ему приговор – и разрешить последнее слово сказать, если  липкий язык шевельнется. А не шевельнется – пусть молча на коленях ползает. Но не безвинной жертвой умрет, а кровавым преступником…
- Значит, план такой!!! - мечась по комнате с выставленными вперед по давней привычке руками, раненым мамонтом ревел Нельсон, в надежде донести до друга хоть комариный писк сквозь драгоценную жемчужину слухового аппарата. – Ружье охотничье двуствольное и к нему крупную дробь берем в квартире моего отца: мачеха не откажет, совру, что на память о нем, да и баба она невредная!!  Покойник-то охотником был азартным, и на медведя случалось ему ходить! Лопату покупаем сами, место тебе придется заранее выбрать – чтоб поглуше!!  Потом знакомимся с ним и приглашаем на рыбалку, грибы собирать – или чего он там любит!!! Тебе гримироваться придется, чтоб не узнал ненароком! В доверие надо втереться! Если он ничего не подозревает, то почему бы ему и не поехать?!! Ведь одинокий же, никаких развлечений!! А там уже дело техники!! Завозим в лес на твоей тачке!!! Лопату и двустволку сначала в багажнике оставляем, чтоб не заподозрил до времени!!  Делаем привал на выбранном месте, жратву достаем, вроде как пикничок задумали!! Я ему зубы заговариваю, а ты за ружьем бежишь!  Как возвращаешься – ствол ему ко лбу!!! А я приговор зачитываю – то есть, наизусть, конечно, говорю!  Ты палишь первый, да так, чтоб он не сразу окочурился!!! Чтоб я мог потом добить с твоей помощью!!!  И все!!! Закапываем поглубже, землю ровняем – и все дела!!! Ну, детали мы по ходу дела обдумаем…
Какие там детали… Бетховену хитроумный план не нравился категорически.
- Не барышня я, чтоб знакомиться! Как я познакомлюсь, платочек уроню, что ли?! – огрызался он. – А и познакомлюсь – не артист: как такую сложную роль играть! Ведь это ж долго с ним возиться надо, чтоб он доверять стал и поехать согласился! Не сумею я! Догадается! И потом, как это – гримироваться?  Даже не знаю, с какого конца за это берутся! На клоуна буду похож! В цирке! Что он, дурак, что ли? Или что – череп побрить, а усы-бороду, наоборот, отрастить подлиннее? Так вообще решит, что чечен, испугается и убежит! И, кроме того, если даже до машины дело дойдет – будь уверен, кто-нибудь увидит, как он ко мне садится! И номер запомнит! Так всегда бывает! А потом Мразь исчезнет – а свидетель прямиком в милицию… Нет уж, это извините, другое что-то надо придумывать! Шевели давай, Нельсон, своими извилинами интеллигентскими – ты у нас мозговой центр – по праву рождения.  А я  Консерваторию не закончил, так в рабском сословии и остался,  мне исполнителем быть… И глазами твоими тоже…
Глаза Нельсон предпочел бы иметь свои собственные. Хотя бы один – чтобы рассмотреть Мразя получше, не совсем уж на горячего Бетховена полагаться.  Без глаз стопроцентная уверенность, как ни крути – а не обреталась. Ненависть вела его друга по не зарастающей тропке  больной памяти, туда, в давний закат на чужой и враждебной земле,  где свершилось предательское злодеяние, не отмщенное и поныне. Надо ли мстить за ту вечную тьму, которая многих ожидает после смерти, а его по чужой вине настигла при жизни,  сомневался Нельсон бессонными ночами, осторожно вертясь рядом со спящей крепким трудовым сном женой Верой на горячей подушке. «Мне отмщение и Аз воздам», - строго предупредил его Бог в Своей главной книге. Но разве не через людей действует Он в этом несправедливейшем из миров?
Только под утро забывался неугомонный Нельсон, слушая, как на своей подстилке в прихожей старчески шумно сопит его верный и любимый друг, седой эрдельтерьер по имени Раджа.
Одиннадцать лет назад специально обученного пса-поводыря организовал для Нельсона Комитет ветеранов Афганской войны. Раджу учили грамотно и долго, два года, поэтому в дом  к своему подопечному, о котором следовало теперь заботиться до конца короткой собачьей жизни, он попал уже вполне взрослым, первое время катастрофически скучал по прежнему хозяину, вовсе не догадываясь о том, что это был всего лишь профессиональный кинолог, призванный натренировать животное в нужном направлении, передать его инвалиду-афганцу и никаких сантиментов при прощании не испытывавший. Раджа, умный красавец-эрдель с черным курчавым чепраком, кирпичными подпалинами, мордой-саквояжиком и жаркими южными глазами, тяжело переживал измену первого друга-предателя, с месяц был ни на что не годен и Нельсона до себя не допускал. Второй курс дрессировки проводила Вера, которую Раджа быстро вынужден был полюбить, потому что она его кормила и выгуливала – да и вообще он ничего не имел против милых дам, ведь кинологом-изменником был мужчина. Сначала он вообразил было, что в качестве поводыря  предназначен именно ей, и все порывался упираться, когда она невозмутимо волокла его через дорогу на красный свет, или, наоборот, вдруг деловито устремлялся вперед, таща ее за собой на зеленый к приманчивым дверям мясного магазина, который для нее, убежденной  вегетарианки, неизменно являлся драконьей пещерой ужасов… С того памятного дня в Ташкентском госпитале, когда ей сказали, что муж ее, вероятно, навсегда ослеп, хрупкая и нежная Вера давно научилась преодолевать такие незначительные трудности, как  незапланированное упрямство дурацкой собаки, решительно и радикально. Пару раз Раджа был хорошенько выдран поводком прямо на улице под осуждающие реплики жалостливых прохожих, а потом на сутки оставлен без воды и корма, что живо и наглядно, во-первых, продемонстрировало ему, кто в доме хозяин, а во-вторых, напомнило о том, зачем он вообще в этом доме нужен.  Словом, через месяц пес исправно нес свою нетрудную службу по выгуливанию Нельсона в пределах их спокойного микрорайона, сначала с отвращением, трудясь только ради миски теплой баланды из манной каши и куриных горлышек, а потом с радостью и восторгом, потому что новый друг оказался гораздо привлекательней прежнего, равнодушно-строгого и часто надолго исчезавшего в неизвестном направлении.  Между Нельсоном и Раджой вскоре завязалась суровая мужская дружба, они стали словно бы соратниками в невидимой борьбе со страшным врагом – вечными сумерками одного из них, полными разноцветных призраков  прошлого и злобных серых чудищ настоящего.  Разговаривая со своей отзывчиво бодающейся собакой, Нельсон часто ловил себя на мысли, что  ему совершенно не мешает тот факт, что Раджа не умеет разговаривать. Ну и что, его другой близкий друг Бетховен с некоторых пор не умел слышать, а сам он – видеть, но на дружбу это ведь никак не влияло! Когда Вера уходила на  работу, оставляя более или менее беспомощного мужа на долгие часы наедине только с неразумным, как ей казалось, животным, Нельсон все больше и больше убеждался, что пес его поразумнее и посовестливее некоторых особо отличившихся в этом мире двуногих…  Во всяком случае, на предательство он не способен. Лгать не умеет. Не знает, что такое притворство.
Но прошло лет девять, и Раджа начал приметно сдавать: собачья старость неумолимо подкрадывалась к нему, лишая былой феноменальной зоркости и ослабляя   тренированную память… Зато появилась не свойственная ему ранее неопрятная стариковская прожорливость,  случалось, необыкновенно смущая деликатного Раджу, недержание мочи во сне, тяжелый его храп будил среди ночи  усталых хозяев… Теперь ему, еле передвигавшему четыре облезлые лапы, самому требовался поводырь на прогулках – и уже Нельсон, обжившийся в своем полумраке до почти полной уверенности, служил другу верой и правдой, осторожно, с долгими остановками, водя его на длинном поводке между коварными холодными лужами… Неизвестно, что думали теперь прохожие об этой странной медленной паре, где первым  размеренно брел очевидный слепой – в темных очках,  с обязательной белой тростью, и бережно влек за собой на тонкой цепочке шатающегося лысого эрдельтерьера, гордо несущего, тем не менее, на шее красивую табличку: «Собака-поводырь».
О том, чтобы взять и коварно усыпить навеки старого четвероногого  дармоеда, теперь на халяву присосавшегося к ее более чем незначительной зарплате скромной чертежницы и тем унизительным подачкам на бедность, которые ежемесячно получал от государства ее муж, Вера даже не заикалась, за что Нельсон был ей нежно благодарен.  Жена, как он молча подозревал, даже принеся столько неоценимых жертв на алтарь любви, все равно чувствовала себя перед мужем несколько виноватой за то, что, пережив первую печальную беременность,  сознательно не стала лечить вполне закономерное после варварских медицинских манипуляций  бесплодие. В своей ежедневной борьбе за каждый тусклый просвет в той плотной завесе, что всегда теперь окутывала ее  несчастного мужа, она боялась, что с дополнительным потребителем ее вовсе не неиссякаемой энергии, каким станет ребенок, она попросту не сумеет справиться.  Потом она прочла в повести у известного, но совсем не модного в перестройку автора, что самка любого дикого животного, прежде чем выйти с выводком на открытое место, обязательно выталкивает вперед одного из детенышей. Мать как бы заранее жертвует им во имя спасения себя и остальных, на тот случай, если  впереди ждет грозная опасность. Вера поняла, что поступила в полном согласии именно с этим древним инстинктом, пожертвовав не рожденным  и даже не зачатым ребенком, ради того, что было много значительней звериного выводка. Она стремилась не просто не усложнить до невозможности и без того нелегкую жизнь  маленькой семьи, но и билась за сохранение своей собственной любви к мужу-калеке, любви, которой неминуемо предстояло бы померкнуть, ослабеть и вовсе угаснуть, если б вдруг одолели трудности, которые нельзя вынести без необратимого искажения собственной личности… Вера билась за свою цельность. И она ее сохранила. Да и то сказать – каково бы жилось ребятам при отце,  на которого нельзя смотреть без жалости и отвращения? А как бы стал жить он сам, ни разу не взглянув на зачатых им детей? Не хотела Вера лишней драмы в своем доме – хватило ей уже этих драм.  Так и объявила Нельсону однажды – и он ни на чем не стал настаивать.
Иногда, лежа без сна с Вериной теплой сонной головкой на своем плече, Нельсон размышлял о том, что они с женой все-таки самым парадоксальным образом счастливы. Счастливы даже как-то кощунственно: он, лишившийся главного из пяти наиглавнейших чувств, и она, пожертвовавшая ради него всеми возможностями своей юной жизни и, прежде всего, искусством, которое любила раньше не менее жадно, чем муж…  От живописи Вера отказалась из деликатной солидарности и, стиснув зубы, вычерчивала каждый день сложные чертежи нелюбимых и неинтересных предметов, потому что не могла позволить себе мучить близкого человека своей возможностью запросто заниматься тем, чем ему было навеки заказано, да и просто терзать его самым желанным  на свете запахом  масляных красок… Вместо этого она однажды съездила в негостеприимную Польшу с единственной целью – достать там большую коробку духов «Может быть». Этого модного когда-то в восьмидесятых парфюма теперь нельзя было достать в России ни за какие деньги, а Вера знала, как мил для Нельсона ее прежний, девичий запах, как он тоскует по нему в минуты их частой и привычной, но все  равно умудрившейся не потускнеть за долгие годы  близости… Духи она сумела найти лишь в провинциальном Белостоке и, вызывая недоумение как хмурого польского продавца, так и обыскивавшей ее впоследствии на границе русской таможенницы,  гордо повезла в Россию целый ящик маленьких тонких флакончиков с круглыми пластмассовыми головками, наивно надеясь, что этого запаса хватит ей до конца жизни…
От пушистой светло-русой головы, каждую ночь доверчиво лежавшей у него на груди, теперь всегда пахло этими давно немодными духами, и Нельсон растроганно думал о том, что Вера, уже справившая  сорок четыре года, скорей всего, выносит на скучной своей работе и пошлые насмешки женщин-коллег за упорное употребление этого скромного девичьего аромата из далекого прошлого… Иногда он усмехался про себя, когда понимал, что приди он с войны целым и невредимым – и мог бы потерять ее очень скоро, потому что непутевые бабы всегда вешались ему, синеглазому блондину с мужественным голосом, на шею – и он неминуемо загулял бы на свободе от молодой жены – а мог бы бросить ее и позже, когда синие те глаза, которые Бог у него милостиво отнял, увидели бы, как она некрасиво стареет,  как упругое бархатистое тело превращается в рыхлую квашню, а задорное юное личико становится непоправимо бабьим, обвислым и густо крашенным… Теперь он ничего этого не знал и знать не хотел, помня ее только тонкой романтичной девушкой с ровной русой челкой до бровей и ореховыми глазищами косули – ну, а руки и губы, неутомимо исследовавшие по ночам ее тело в самых сокровенных подробностях, – они привыкли делать это почти еженощно и не замечали свершившихся роковых изменений… Нельсон не мог без Веры жить не потому, что в грубом материальном смысле без нее давно спился и пропал бы,  а  просто потому, что любил и знал, что она тоже любит… Бог дал  гораздо больше, чем отнял – проблеск этого понимания все чаще мелькал у него в сознании, и тогда Нельсон  смущенно чувствовал себя  по-настоящему счастливым.
Жена давно уже стала для него своеобразным центром мироздания, он привык делиться с ней всеми своими мыслями, подробно пересказывать фильмы, прослушанные в ее отсутствие, звонить на работу по нескольку раз в день, просто чтобы знать, что она есть у него… А вот попросить совета в том правом деле, что задумали они с Бетховеном еще до того, как Мразь был обнаружен и вычислен,  Нельсон никак не мог – язык не поворачивался. Хотя и повторял каждый раз, когда вновь начинали они с другом толочь в невидимой ступе невидимую воду: «Вот бы у Верки спросить – она бы точно подсказала!» И однажды в середине дня, когда  снова сошлись друзья у Нельсона на кухне, принявшись обсуждать и отвергать один за другим уже  фантастические способы казни, горячо громоздить одну нереальность на другую, дверь вдруг бесшумно открылась и на пороге возникла совершенно непроницаемая внешне Вера, давно ушедшая на работу.
- Болваны, - спокойно сказала она. – Нужно просто прийти к нему домой, позвонить в дверь и отозваться женским голосом, чтобы он не испугался открыть. Ворваться, оглушить и связать. Он старый – сопротивляться не сможет. Быть при этом, разумеется, в перчатках. Очухается – зачитать приговор, дать последнее слово и повесить на люстре. В квартире ничего не трогать. Если он живет под чужим именем – а это так, конечно, ведь он военный преступник – то  никакой связи с вами у него нет. Такое дело – «глухарь», вас никогда не найдут. И это действительно будет не убийство, а казнь.
- А… кто отзовется женским голосом? – глупо спросил прочитавший монолог по губам Бетховен.
- Я, - не дрогнув, ответила Вера.

…Обвинительный акт – он же приговор – сочинила, строго говоря, тоже она. Нельсон с Бетховеном  так хотели уместить в каждое предложение  наибольшее количество информации, что выстраивали на тетрадных листах странные сверхсложноподчиненные конструкции с целыми гроздьями беременных друг другом придаточных, наконец, уверенно запутывались в трудной русской грамматике и жалобно звали на помощь Веру. Она приходила из кухни, вытирая руки о фартук, с минуту сосредоточенно щурилась на измаранный петлистыми стрелками и неразборчивыми вставками   линованный лист и твердым звонким голосом выдавала неоспоримую в своей точности формулировку. Готовый текст друзья вызубрили и сожгли: оставлять его без присмотра даже на день было опасно…
Ликвидацию назначили на самое мертвое время рядового безнадежного рабочего дня – на вторник, одиннадцать тридцать утра. В это время на работу уйдут все – и честный трудовой люд, и паразиты-«белые воротнички»; дети еще не вернутся из школы, зато бабульки, завершив утренний поход за баранками, усядутся пить чай перед телевизором: наличие южноамериканского сериала гарантировалось придирчиво изученной по совету все той же Веры программой телепередач. В домофон звонить не предполагалось, чтобы дорогого клиента заранее не встревожить, но Вера в непременном парике и дымчатых очках должна была непринужденно дожидаться у двери подъезда, пока оттуда кто-нибудь выйдет. Ей предстояло просигналить по мобильному, что она внутри – и тогда уже Нельсон с Бетховеном максимально оперативно проследуют в подъезд из машины, оставленной предусмотрительно не на виду. На лифте вся тройка поднимется на девятый нужный этаж, и спортивный Бетховен займет позицию сбоку от двери, держа наизготовку  мешочек с песком.  Вера быстро позвонит в дверь Мразя и, сняв очки, с дружелюбной улыбкой встанет прямо перед глазком. На вопрос хозяина квартиры она сразу назовет его по новым, ложным, фамилии-имени-отчеству и помашет большим конвертом – мол, срочный пакет вам, надо расписаться… В таких случаях, утверждала Вера, даже в самых криминальных весях  девяносто девять процентов населения откроет дверь… Дальше она напрямую участвовать отказывалась, вызываясь, однако, покурить на лестничной клетке, пока вершатся, в прямом смысле, суд да дело,  чтобы обеспечить обоим исполнителям безопасный выход с места приведения приговора в исполнение…
Весь план был так прост и надежен, что заставить его сорваться могла только отвратительная случайность – и то она вряд ли могла оказаться настолько  роковой, чтобы впоследствии безупречный сценарий нельзя было запустить по-новой.
И все с самого начала пошло, как идеально заточенный конек по свежезалитому катку. Никто не обратил внимания на неприметную женщину с гладкими черными волосами и в мышином плаще, рассеянно ждавшую кого-то у подъезда, никто не воспрепятствовал ее тихому проскальзыванию в подъезд, никто не заметил, как, быстро шагая под руку, к подъезду приблизились два скромных, в китайских куртках мужчины – один, правда, носил подозрительные в пасмурную погоду непрозрачные черные очки – но кому это, на самом деле, интересно! Подъезд почему-то открылся мужчинам навстречу самостоятельно – но этого вообще никто не видел и над несуразностью не задумался… На нужной площадке мужчины уже стояли спинами к шершавой стене рядом с косяком рыжей железной двери, а женщина, только что позвонившая в дверь, с немного каменным лицом стояла перед глазком, держа перед собой обеими руками белый конверт, необыкновенно щедро обклеенный цветными марками – и тут на всю лестницу прозвучал безысходный животный рев.
Маленькая железная дверца, ведущая на чердак, с ржавым визгом  распахнулась, и из отверстия, минуя ненадежную железную лесенку, неловко вывалился огромный тяжелый мужик. Он не успел и пошевелиться, как прямо на него с грацией рыси, в сибирской тайге бросающейся с кедровой ветви на беззаботную дичь, легко спрыгнул поджарый милиционер в бронежилете.
- Полиция, урод, - радостно сообщил он, артистично валя жертву мордой в серо-грязный  бетонный пол и зверски  заламывая ей руки. – Не дергайся, хуже будет… - и он торжествующе глянул на троих белых от ужаса людей, застывших у квартирной двери, как раз начавшей открываться без всяких риторических вопросов изнутри.
Дверь открылась, явив в проеме удивленного пожилого человека с мятым лицом и в темно-синем шерстяном тренировочном костюме – эксклюзивном, доперестроечных еще времен – и одновременно с чердака весело посыпались другие накачанные парни в серой пятнистой форме и с автоматами.  Их было явно слишком много на одного уже заваленного зубра, и они с молодым любопытством озирались вокруг, доброжелательно разглядывая случайных свидетелей своего подвига, полностью онемевших от такого зрелища.
Пожилой мужик тоже недоуменно осмотрелся, с некоторым смутным узнаванием задержав испытующий взгляд на лице красивого черноволосого мужчины в штатском – и тут уютный матерок, ровно и беззлобно звучавший на сцене, был прерван явно командирским железным баритоном:
- Так, граждане, не толпимся. Проходим по своим делам, не задерживаемся.
Дверь квартиры захлопнулась, глотая  сдрейфившего хозяина, а три неизвестно чем занимавшихся на площадке, но ни о чем таком не спрошенных человека были быстро и нелюбезно запихнуты в специально для них вызванный лифт.
- Спалились, - выдохнул Бетховен  на первом этаже. – Уходим…

…Через полтора месяца, когда уже начинала робко пушиться первая чахлая северная сирень, и снова пришла в город короткая, восторгающая гостей и ненавидимая аборигенами призрачная пора схождения зари с зарей, Бетховен и Нельсон стояли на чердаке дома, что располагался торцом против торца длинного невзрачного дома их приговоренного врага. Расстояние оказалось приличным, едва ли не семьдесят метров, что совершенно не смутило  важного по случаю торжественного дня Бетховена, запасшегося военным биноклем, и столь же совершенно не интересовало Нельсона, без очков различавшего в уж и вовсе кромешной тьме лишь бледное сероватое пятно на уровне человеческого роста. Сероватое пятно на самом деле являлось торцовым чердачным окошком и обеспечивало идеальный обзор Мразевой  крохотной кухни, где он уже час в одиночестве мрачно пил темное крепкое пиво.
 Наутро Мразю предстояло умереть – мгновенной, непонятной и, к неудовольствию Бетховена, безболезненной смертью – и поделать с этим, вероятно, уже ничего было нельзя, даже если б друзья почему-то передумали: разминировать машину обратно, они, скорей всего, просто не сумели бы, не подорвавшись вместе с ней. А вот подключить взрывное устройство, замыкавшееся, по давней и верной традиции, на замке зажигания, оказалось неожиданно легко: четкая и простая, как в познавательном пособии для юного физика, схема нашлась на вполне доступном и абсолютно экстремистском сайте, обнаруженном Бетховеном уже на пятьдесят шестой странице поисковика, которому был поставлен конкретный невинный вопрос: «Как взорвать чужую машину?» Способов описывалось обнадеживающе много – от примитивных, доступных и пятикласснику, до непостижимых никакому инженерному гению. Нельсон убедил Бетховена особенно  не усложнять себе задачу, чтобы в решающий момент не запутаться в разноцветных проводах так же, как еще недавно запутались они оба в придаточных конструкциях смертного приговора. Зачитывать его с того памятного дня, когда все их лица были сфотографированы профессиональной памятью не менее чем десятка местных полицаев, сочтено было опасным, и центр управления операцией в лице ласковой и надежной Верочки  категорически потребовал проведения казни с почтительного и разумного расстояния, предпочтя пожертвовать давно вышедшим из моды рыцарством ради безопасности всех благородных участников справедливого мщения. Никто из них троих технарем не бывал даже во сне, и потому решено было остановиться не на самом простеньком устройстве, способным обидно подвести, но и не на заковыристом до чрезвычайности. Порадовало, что  все необходимые детали и компоненты свободно и вежливо, с комментариями, продавали в хозяйственных, строительных, пиротехнических и прочих хлопотливых отделах питерских торговых точек. Конспирации ради все закупили в противоположных концах родного мегаполиса, но потом остались в нерушимой уверенности, что можно было  не заморачиваться и купить все в одном месте за полчаса: никто из граждан несчастной страны, где за последние двадцать лет прозвучало множество самых разнообразных взрывов,   не обращал на Веру с Бетховеном (приметного Нельсона все же оставляли в машине) ровно никакого бдительного внимания.
Давно уже было известно, что Мразь в своем неуютном дворе имеет постоянное личное место парковки, будто специально предназначенное для того, чтобы от взрыва не пострадал никто невиновный: старушка «Нива» всегда стояла в кирпичном закутке между помойкой и трансформаторной будкой, надежно защищенная, вдобавок, и мощной кривой липой. Нужно было быть очень невезучим человеком, чтобы зазеваться в этом глухом месте именно в момент взрыва – но такие обычно до взрослого возраста не доживают, оптимистично предположил Бетховен.
На чердаке Нельсон угрюмо молчал, прислонившись к стене, что, в общем, не соответствовало его достаточно жизнерадостному характеру, не подорванному даже после всех нечеловеческих испытаний.  Его постепенно одолевал холодный и гадкий ужас от мысли, что не видимый им человек, который сегодня на глазах скрупулезно описывавшего каждый его шаг Бетховена провел счастливый день с милой женщиной, а теперь блаженно пьет любимое пиво, обречен завтра погибнуть неожиданной и безобразной смертью… Если б Господь даровал полноценное зрение его единственному глазу на хоть минуту, чтобы успеть выхватить у спокойного Бетховена бинокль и разглядеть лицо приговоренного, Нельсон согласился бы весь остаток жизни не видеть больше во тьме никакого просвета. Строго говоря, зачем ему? Но он обязан знать точно, обязан… И эта женщина… Может, она любит Мразя?  За что пострадает она? Нельсон тихо, но отчетливо простонал. Как узнал об этом глухой, как подушка, Бетховен? Но он легко прикоснулся к локтю друга, и Нельсон услышал:
- Я знаю, о чем ты думаешь. Я и сам об этом думаю. Только… Видишь ли, ему уже за шестьдесят, наверное, а он все по бабам ходит в свое удовольствие. А те сорок восемь наших ребят на горной дороге… Им было только двадцать. И кто-то, может, вообще попробовать не успел…  Вот ради них, Нельсон…
Нельсон кивнул – да и вообще понимал, что уже, скорей всего, поздно, но сердце все равно подозрительно часто сбивалось с четкого ритма, вдруг трепетало, словно заполошно хлопало крыльями, и вновь с легким запозданием запускало свой привычный ход. Он знал, что с Бетховеном происходит то же самое, только тот из глупой гордости молчит о том постепенно завладевающем каиновом страхе, который раньше был до времени притуплен в многочисленных  бестолковых хлопотах и мальчишеском охотничьем азарте. При той первой сорвавшейся попытке, прозвучавшей для Нельсона грозным предупреждающим набатом,  они все трое действовали как бы и не совсем всерьез, словно каждый играл на сцене перед затаившим дыхание зрительным залом, где сидели только два зрителя – и, пожалуй, могли бы взять и укокошить ничего не подозревавшего Мразя на голом энтузиазме – а может, до поноса напугав, отступили бы в последний момент. Могло произойти элементарное: не поднялась бы рука на чужую теплую жизнь… А на гору старого перекрашенного железа музыкальные руки Бетховена под мрачным руководством Нельсона поднялись без всяких сомнений – и вот она стояла, готовая при повороте маленького ключика разлететься на сотни  стремящихся в светлое ночное небо ослепительно ярких метеоритов, несущих на себе неизбежную смерть… И уже ровно ничего  не зависело от них, двух злобствующих калек, в мучительном ожидании, беззвучном для одного и темном для другого, топтавшихся на чужом чердаке.
Еще днем   они увлеченно следили за Мразем, вдруг вышедшим из подъезда под руку с высокой и полной симпатичной женщиной лет сорока в легком ярко-фиолетовом платье до неожиданно тонких щиколоток. Она увезла его в своей скромной асфальтового цвета машине на берег залива, где, с комичной застенчивостью держась за руки, они несколько часов бродили вдоль кромки воды, но не целовались, а лишь изредка тесно соприкасались плечами, потом обедали в открытом суши-ресторане, долго и серьезно разговаривая, и вновь сели в машину, причем на этот раз за рулем сидел уже погрустневший отчего-то Мразь. У круглосуточного гипермаркета, сиявшего прожорливыми огнями, куда подъехали  поздним светлым вечером, вышла странная неувязка:  внутрь зашли и взяли железную тележку объекты слежки вдвоем, но около получаса спустя – что они там делали теперь уже никто не скажет: внутрь за ними пойти не рискнули – женщина вышла одна, без всяких покупок, и тут же умчалась не оборачиваясь, словно там, в магазине, Мразь ее чем-то смертельно обидел… Во всяком случае, свой главный объект  они благополучно потеряли – но и легко обрели:  через час он уже зачем-то  потешно метался с криками по своему двору, словно ища пропавшую собаку – но только вот собаки-то никакой у него не было!  Наконец, угомонился, поднялся к себе и прочно занялся темным пивом, дав возможность без всяких помех и особых хлопот прикрепить взрывное устройство к днищу своего тупорылого автомобиля, а потом и вовсе сгинул из поля зрения, когда выключил свет, завалившись, верно, на боковую после волнительного дня…
- Теперь до утра. Хоть спать ложись… - хмуро пробормотал было Бетховен – но вдруг на том же дыхании матюгнулся: - …., баба его!
Тяжелой лиловой птицей среди сонного перламутрового марева она неслась наискосок через двор от своей машины к подъезду, и длинная воздушная юбка сказочным шлейфом летела за ней… Промчалась и скрылась. В тот же миг Нельсон оказался у чердачного окна и глянул вниз с таким странным видом, словно вдруг на миг прозрел – и отшатнулся.  Бетховен судорожно сглотнул сухим ртом и выдавил:
- Ну, все. Теперь, как карта выпадет… Может, и ничего… -  и намертво сжал ледяную  руку друга.
Едва дыша, они стояли плечом к плечу. Минут десять ничего не происходило, и вдруг белое безмолвие ночи разорвал прерывистый вой автомобильной сигнализации. Бетховен вздрогнул, будто мог ее услышать, но и на миг ему даже не пришла в голову здравая мысль, что  ревет любая другая машина, кроме той, в которой всего минут сорок назад он варварски-жестоко ковырялся. Это действительно была она, квадратная «Нива», надрывавшаяся в ночи, и у нее, наверное, после неумелого хирургического вмешательства законтачило неизвестный провод.
- Если просто отключит – ничего не случится? – малодушно пробормотал Нельсон, уже, казалось, готовый броситься на помощь Мразю и спасти, оттолкнуть его, закрыть собой, если надо…
- А хрен его знает… - прошептал тоже похолодевший Бетховен, внутренне настроенный на то, что время все-таки доразмыслить у них еще есть до утра – но вот выходило, что оставались секунды; он взял себя в руки: - Сейчас увидим.
«А я – услышу, - добавил про себя покрывшийся смертным потом Нельсон. – Да… сейчас услышу – и…  И все…»
Но вдруг Мразь, как ни в чем ни бывало, появился в темном  кухонном окне и распахнул его, свешиваясь во двор. Озадаченный Бетховен припал к цейсовским окулярам и забормотал:
- Ничего не понимаю… Сирена гудит еще или нет? Почему он отключать-то не идет? Чего высматривает? Свою машину по голосу не знает? Ишь, голый, смотри-ка… Нельсон, они там уже раздеться успели… Ничего, сейчас поскачет, как миленький, иначе весь двор проснется… Нет, не скачет… Вниз пялится…  У окна стоит, а у самого из одежды – только перстень на мизинце…
Рука Нельсона впилась в его плечо с такой силой, что Бетховен мучительно взвыл и обернулся: ему показалось, что под стальной хваткой мгновенно треснула крепкая живая кость. Друг что-то потрясенно шептал, стоя в профиль и не давая возможности читать слова по губам, но он все равно непостижимым образом услышал:
- На каком мизинце… Ради Бога – на мизинце – на каком???

Главы: 1 2 3 4 5 6 7

Наталья Веселова