Получать новости по email

Творческая лаборатория

Наталья Веселова



Друг мой, кот…


Главы: 1 2 3 4 5 6 7

Глава 6

Скульптор понял, что погиб,
как только увидел Гостью перед дверью. Ничего никуда не делось.  Он любит эту женщину – причем истерически, как студент-первокурсник. И любить ее теперь он будет до смерти. Хотя бы просто потому, что разлюбить уже не успеет, по всей видимости. Взглянув на нее еще раз, он убедился, что чувство его  взаимно: это именно она теперь проведет рядом с ним весь куцый остаток его жизни, она же и закроет ему в конце пути  глаза…  У Гостьи было любящее лицо – вот в чем дело. Так никогда не смотрели на него ни Жена, ни Подруга, ни другие, еще раньше канувшие в бессознательность женщины. Потому что они Скульптора не любили. А она – любила, страдала и надеялась все эти три месяца, пока он думал, что сумеет вытравить из себя вредные плевелы лишнего под старость чувства.  Оказалось, что он усиленно выпалывал не упрямый сорняк, а  драгоценную розу единственной любви, пришедшей, словно в насмешку, именно сейчас. Сволочь бесчувственная. За три месяца он ни разу не позвонил ей сам, а когда звонила она, тщательно придумав и даже разработав, как теперь ему было пронзительно ясно, приличный повод, отвечал намеренно жестко и старался быстрее закруглить разговор, чтоб, не дай Бог, не разбередила она его снова, не повлекла исподволь за собой в туманом порытый дол любовных недоговорок, призывного лукавства и  умелого кокетства. Он знал, что легко бы туда повелся – и вот упирался на краю, взбрыкивал поистертыми своими копытами…
 И, наконец, сумел убедить себя, что сурово разделался с нежданной и ненужной немощью, как и положено нормальному мужику в таких случаях,  утонув в любимой работе: сроду так с глиной быстро не управлялся, как теперь, когда дали ему заказ на бюст героя Второй Чеченской! Лепил он для  сумрачного дворика дальней сельской школы, куда не так давно, в общем-то, всего лет пятнадцать назад, высыпали, счастливо галдя, по-провинциальному бедно наряженные в китайские бесформенные костюмчики выпускники, и среди них – курносый широкоскулый мальчишка-троечник, даже и не попытавшийся подавать свои безнадежные документы в захудалый институт бедного областного центра. В двухтысячном сержант-сверхсрочник с перебитыми автоматной очередью ногами скомандует «А-атставить, н-на!»  испуганному рядовому, собравшемуся тащить его  дальше на себе, прикроет на узком горном перевале отход застигнутого врасплох отделения,  продержится под плотным железным огнем боевиков и калеными стрелами вражеского солнца с рассвета до полудня – но помощь к нему так и не придет…  Серо-невзрачным и совсем не мужественным лицом этого сержанта и жил Скульптор последние три месяца, ласкал его чуткими своими руками, словно сына не дождался с той войны – где уж там какой-то случайной Гостье (да, случайной! он лучше знает!!!) вклиниться тут с дамскими своими финтифлюшками… Она давно ему безразлична. Вот, пожалуйста, раз так хочет ему этот журнал со статьей своей принести – да ради Бога. Он и глазом не моргнет. Возьмет в дверях – просто из вежливости. Но уж никакого кофе с разговорчиками не дождетесь, мадам! Знаем, пили… А журнал – в  мусоропровод, потому что на фиг он нужен. Он большим делом занят, на мелочи не разменивается.  Решил – и точка. Он мужик, а не сопля голландская.
Но оказалось, что сопля. Не голландская, а самая обычная, русская. Как увидел Гостью в темно-сиреневом платье до пят (уже въехал в тему, по питерским улицам с весны гуляя, что мода в этом сезоне такая – «макси» называется), с аметистовым ожерельем на светло-кремовой груди – так и сгорел. Гостья смотрела на него прямо и грустно, обнимая обеими руками толстый журнал, прижатый к животу, и Скульптор подумал вдруг, что у незамутненных другими цветными вливаниями серых глаз есть совершенно неземное свойство: они ловят отсветы тех тонов, которые их окружают. Вот и у Гостьи они казались инопланетно-фиалковыми в те минуты – и огромными, страстными, вопрошающими… Журнал она протянула молча, как что-то незначительное и совсем внимания не стоящее, а сказала другое, единственно правдивое, то, ради чего и пришла:
- Я так соскучилась по вас.
Он открыл рот, чтобы ответить что-нибудь вроде «Ну, что вы! Какие пустяки! Кто я такой, чтоб вы по мне скучали!» - а вместо этого покорно склонил перед ней неумолимо лысеющую голову:
- Да, и я… Я тоже … Очень.

…У кромки залива вместо предполагаемых больших желтоклювых  чаек, для которых Гостья предусмотрительно купила в палатке у входа в парк целый круглый лаваш с кунжутом (Скульптор и сам бы его с удовольствием съел, если б не постеснялся), оказались полчища очень деловитых и абсолютно непугливых ворон. Они только тяжело и лениво отпрыгивали в сторону от людей и со снисходительной разборчивостью принимали подачки, презрительно кося блестящими кнопочками коричневых глаз. Гостья показала Скульптору, как две дородные вороны бесстыдно целуются  невысоко на лиственнице, очевидно не снисходя до того, чтобы испугаться какой-то невнятной парочки бескрылых и безрогаточных.
С тех пор, как они вышли из машины («Нет уж, давайте на моей, вы какой-то заморенный весь, отдыхайте и радуйтесь жизни») ее теплая сухая ручка редко покидала его наспех отмытую горсть с голубыми разводами глины вокруг ногтей и фамильным, всегда пунктуально надеваемом после работы, перстнем-талисманом с черным нефритом.   Теперь он бы ни за что ее не выпустил, особенно, когда с нежностью вспоминал, как только что эта слабая на вид лапка уверенно и непринужденно лежала на руле старенького автомобиля, а его хозяйка иногда поворачивала к нему голову, и правый глаз ее, который он единственно мог при этом увидеть, сиял уже откровенной влюбленностью, не маскируемой никакой благопристойной «человеческой симпатией».  
Гостья шла по мутной воде босиком, перед этим отдав ему в сумку свои туфли с такой подкупающей простотой, что Скульптор почувствовал себя ей давно и навечно близким – она была рядом, как данность, словно все между ними  уже свершилось, было сказано, решено и запечатано. Чудная уверенность, что рядом с ним – его женщина, накатывала на Скульптора  теплыми волнами, и, когда это происходило, у него сладко покалывало сердце, потому что волны приходили не просто так, а всегда под каким-нибудь милым предлогом: то она наклонялась, приподнимая потемневший от воды подол, и наивно говорила: «Ну вот, посмотрите, вся мокрая до безобразия…», то вдруг аппетитно откусывала от замурзанной половинки лаваша и рассеянно давала откусить  ему, словно позабыв о том, что они не только еще не целовались, но даже не перешли на «ты», то доверчиво прикладывалась щекой к его плечу, на секунду зажмуриваясь – и потом шла дальше, как ни в чем ни бывало…
Он никогда потом не мог вспомнить, о чем они говорили у зеленой воды на сером песке. Оба трещали без умолку, даже перебивали друг друга, рассказывая, верно, что-то забавное, потому что Скульптор навеки запомнил, как Гостья хохотала до слез, запрокинув голову так, что  видны были в глубине аккуратные дорогие пломбы у нее на  верхних зубах, и он всерьез размышлял о том, сумеет ли впоследствии, когда все уже будет позволено, дотянуться до них языком – и это казалось безумно важным.  Еще он долго вспоминал, как учил ее делать на легкой волне знаменитые «блинчики», по которым мальчишкой был большой специалист – а тут тряхнул стариной и сходу запустил аж девять – и жутко возгордился, зная, что самым нелепым образом краснеет, когда Гостья захлопала в ладоши, крича: «Класс! Класс! Вот это круто!» Но сама она оказалась вовсе не способной к такой науке, и все ее плоские камушки, неловко брошенные «с локтя», как он с ней ни бился, сразу же тонули с виноватым прощальным «бульком», и Гостью это тоже ужасно смешило, она отпрыгивала от воды, подобрав уже действительно мокрое и тяжелое платье – а Скульптор смущенно искал удобного момента, чтобы задержать ее, прижать к себе – и больше никогда не выпустить…
Маленький пляжный ресторанчик, замеченный ими одновременно, поманил здоровыми съестными запахами, Скульптор решительно потянул Гостью в ту сторону – но  вдруг замер, сжимая ее руку и щурясь на недалекие сосны.
- Бред какой-то… - пробормотал он и потряс головой.
На озадаченный взгляд Гостьи растерянно пояснил:
- Все та же старая история… Странная история, должен вам сказать… Помните, я вам когда-то рассказывал про машину, «Самару»… Не помните, конечно…
- Все, что вас касается, я помню прекрасно, - твердо ответила она. – Это машина, из которой за вами, как вам казалось, следили.
- Мне ничего не казалось! – раздраженно бросил он. – За мной действительно следили! Я однажды даже водителя рассмотрел, брюнета. А потом, представьте, месяца полтора тому, увидел его на своей лестничной площадке. У двери у собственной! В которую перед этим позвонили! Его, еще каких-то людей – и десять ментов в форме. Дверь я от греха захлопнул, но в глазок посмотрел: менты затолкали его в лифт вместе с  женщиной  в парике и парнем в черных очках. Запихнули их и отправили вниз, одних. Значит, он не из милиции, во всяком случае… А у моей двери… Что он там делал, черт бы его побрал?! Долго я потом ни его не встречал, ни «Самары» его долбаной… Думал, отвязался, слава те…  И вот сейчас, честное слово… Он там, между сосен, только что прошел с тем же мужиком в очках… Только не говорите мне пожалуйста, что я рехнулся!
- Нет-нет! – Гостья обеими руками схватилась за его локоть. – С чего бы вам рехнуться? Но может, показалось? Послушайте, когда за человеком следят, то не просто же так, а с какой-то целью! Но вы мне про это чуть ли не зимой еще говорили!  Если бы за вами следили, то давно бы уже сделали, что собирались! Ну, обобрали бы, или шантажировали, или… не знаю…
- … убили… - мрачно подсказал Скульптор.
- И такое возможно, - отрезала она. – Но ведь не сделали ни того, ни другого, ни третьего! Значит, передумали. С чего теперь за вами ходить? Столько времени спустя!
- «День Икс» настал, - хмуро пошутил он.
- Идите вы… - с нервным смешком Гостья слегка подтолкнула его плечом. – Мало ли брюнетов кругом, особенно теперь… А темные очки сегодня на каждом втором, кстати… Мнительность это все, вот что… Ну, вы, кажется, меня обедать вели, нет? – она опять задорно взглянула, и сверкнули в радостных светлых глазах знакомые теплые искорки.
Скульптор механически взял ее под руку и повел, но все очарование этого удивительного дня померкло в один миг. Причем не в тот, когда он увидел надоедливого и опасного брюнета – именно его, а не другого, он не сомневался! – а в тот, когда Гостья  отмахнулась от его слов. Не произошло еще, значит, между ними того сокровенного, что чудилось там, у воды, и раньше, в ее машине, и еще раньше, у него дома, когда она только пришла… Не произошло еще или  вовсе не предусмотрено? В душе Скульптора снова взбаламутилось  задремавшее было нехорошее чувство, словно прошелестел невдалеке гнилой ветерок:  тебе все кажется, дураку старому… она ведь чужая совсем… бросай ты все это, пока не поздно – потом ведь не убежишь…
Ему уже не хотелось ни есть, ни пить, и на Гостью он глянул со скрытой враждебностью: действительно, что ей надо от него? Неужели вот прямо так влюбилась без памяти? Что-то плохо верится в такие чудеса на этом свете… Прошли те времена.
Вдобавок ко всему, ресторан оказался японским – из тех, что он всегда обходил с опаской и некоторым отвращением: черт их разберет, этих япошек с китаёзами, каких они там гадов жрут и не морщатся…  А Гостья, наоборот, проявила себя жизнерадостным завсегдатаем таких подозрительных заведений: огромное меню, в котором Скульптор не понял ни слова и, оскорблено крякнув, отложил  в сторону, Гостья изучила с абсолютной невозмутимостью, потом подозвала желтокожую официантку в кимоно и, как ему показалось, заговорила с ней по-японски – быстро-быстро, а та все кланялась! Жуть какая…  В довершение неприятного впечатления, она привычным движением извлекла из длинного узкого пакетика две  белые деревянные палочки, с легким треском отделила их одну от другой и ободряюще улыбнулась Скульптору через стол:
- Я покажу вам, как ими пользоваться…
Тут он не выдержал:
- Ну, уж нет! Я русский человек, в конце концов! И не собираюсь кр-рысятничать! Пусть мне дадут ложку и вилку! Зачем я должен ковыряться в еде какими-то дурацкими палочками?!  Что за фиглярство, не могу понять!
- Тише, тише, что вы…- умоляюще зашептала она и накрыла его руку своей.
«Осталось ей только сказать, как, случалось, Жена в общественном месте: "С ума сошел? Веди себя прилично!" А, и ладно… Тогда просто встану и уйду… - зло подумал Скульптор. – Не судьба, так не судьба… Хорошо, хоть целоваться не полез сдуру…»
- Приборы принесите, пожалуйста, - окликнула Гостья официантку и взяла руку Скульптора уже обеими своими руками. – Ради Бога, не надо опять… Я еще раз не вынесу… Я за три месяца эти… Чуть не умерла… И вам было несладко… Правда ведь?
Он не вынес ее взгляда и начал бубнить что-то на тему о том, что едва ли надо обезьянничать с малоцивилизованных народов способы принятия пищи лишь из-за того, что это иногда кажется экзотичным – но раздражение только усилилось, потому что чувствовать себя виноватым и просить прощения Скульптор по гордости терпеть не мог и обычно сразу начинал ненавидеть тех, кого задел, если нужно было заглаживать вину. В результате ели молча. Для него Гостья заказала мелко наструганное мясо неизвестного зверя, плававшее в сомнительном соусе среди ядовито-зеленой маслянистой травы, но, занятый своими печальными мыслями, он не почувствовал никакого вкуса. Она же ловко орудовала палочками, закидывая себе в широко открытый рот продолговатые комочки слипшегося риса, накрытого кусочками явно сырой рыбы – и все это выглядело исключительно несимпатично, вызывая в Скульпторе едва ли не физиологическое неприятие. «Если она часто этим вот питается, - продолжал язвительно думать он, - то у нее там, внутри, пожалуй, что и солитер проживает…» Гостья вдруг осторожно отложила палочки, глаза ее теперь стали тяжелыми от непролитых  слез:
- Я так не могу. Давайте уж лучше пойдем тогда…
Но Скульптор был всерьез обижен на нее за весь этот день – начавшийся такой многообещающей душевностью, а теперь обернувшийся вовсе не интересным и банальным, каких сотни прожил он с другими, давно забытыми женщинами: ловко провела, ничего не скажешь! А он-то, он-то раскатал губу…
Он насмешливо уставился в ее совсем потерянные глаза:
- Конечно, что уж теперь. Может, вы только сначала объясните  мне, дуралею, – зачем вам вообще все это было надо? Что вы прилипли-то ко мне? Ведь вы благополучная женщина, обеспеченная, с интересной работой, подать себя умеете… У вас полно друзей, нормальная семья, здоровые дети… Муж хороший… - это последнее он специально ввернул, чтоб кольнуть ее побольнее и посмотреть, как дернется; она не шевельнулась, не моргнула даже. – Словом, все у вас другим на зависть – а вы тут что-то крутитесь, крутитесь, как, извините, муха над… Хм… -  ему непременно захотелось именно оскорбить ее: а что, ей можно, а ему нет, что ли? - Нет, я ничего. Я просто понять хочу.
- Ладно, - Гостья отодвинула квадратную деревянную тарелку и быстро пробарабанила пальцами по столу. – Вот ведь… В такие минуты всегда жалею, что бросила курить…
- Все поправимо, - открыто ухмыльнулся Скульптор. – Бывших курильщиков не бывает. Как и бывших алкоголиков, и наркоманов… Это, так сказать, до первого срыва. Так что держите и не сомневайтесь.
Он протянул ей нераспечатанную пачку сигарет и зажигалку, что последние годы всегда носил с собой в сумке на случай, если самому неодолимо захочется: действовало безотказно. Мол, я только временно не курю, никаких обетов-зароков не давал, захочу и обратно курить стану. Пока держался. А вот Гостья сорвалась тотчас же – схватила сигарету почти с неприличной жадностью и затянулась так упоенно, что сразу стало ясно: курильщик со стажем, который по-настоящему бросит не скоро, да и то лишь в том случае, если его что-то до печенок испугает. Не раньше.
- Этого я никогда еще никому не рассказывала, - дрогнувшим голосом произнесла она. – Пора, видно, настала рассказать.

То, что Сонечке не предстоит стать  миловидной девчушкой с симпатичным личиком и прелестными глазками, стало ясно уже в первом полугодии ее жизни. Родилась редкая, уникальная красавица, по сравнению с которой любая новоиспеченная «мисс Вселенная» спустя очень короткое время будет выглядеть ощипанной болонкой.  Девочка словно сублимировала в себе все самые привлекательные внешние качества, какие только существуют для ее невезучего пола, унаследовав, вероятно, по одной лучшей черте от каждой прекрасной женщины из близких и далеких предков. Уже в три года, когда и мальчики, и девочки выглядят одинаковыми бесполо-умилительными карапузами с перетяжечками на запястьях и, все одетые в шортики и яркие футболки, различимы между собой только для родителей, Соня смотрелась миниатюрной греческой статуэткой с тонкой талией, крутыми бедрами, узкими щиколотками и длинными пальцами. Волосы, настолько густые, что их трудно было расчесывать, вились до поясницы упругими каштановыми кудрями, и каждая прядь отливала своим неповторимым оттенком. Длина и густота выглядевших приклеенными ресниц, казалось, тянула вниз сиреневато-прозрачные веки.  Глаза имели таинственный древнеегипетский разрез и невероятный, никогда никем в России не виданный цвет: они были отчетливо золотыми, как у дикой черной кошки. Светло-кремовая смуглость ровно покрывала ее кожу с ног до головы, оттеняя на идеально правильном, тонком лице ярко-розовый цвет капризных, луком изогнутых губ с крошечной коричневой родинкой над левым уголком – единственной родинкой на всем ее совершенном теле. С самого нежного возраста Соня никем не воспринималась как девочка – а только как взрослая женщина, обладательница невероятной, давно не виданной по грехам Земли красоты, не принадлежащей ни одной человеческой нации –  неземной красоты, от сияния которой перехватывало дыхание.  Незнакомые люди на улице просили разрешения просто посмотреть на нее подольше, как, случается, чувствительные дамы выражают желание поцеловать чужого обворожительного младенчика. Поцеловать своего ребенка постороннему человеку легко можно запретить – но как запретишь преследовать его нездоровыми взглядами, как остановишь гнусный завистливый говорок за спиной: «Какая красивая, бедняжка! Вот увидите – такие долго не живут! А уж счастливыми точно не бывают!»
Ее отец и саму Афродиту, рожденную пеной морской,  считал девкой-чернавкой по сравнению со своей бесценной дочерью.  Гостья подозревала, что ее муж, как и все мужчины любого возраста, хоть раз близко взглянувшие на Сонечку, попросту влюблен в нее без памяти – и готов на вечную рыцарскую службу.  Будучи классически нормальным человекам, имеющим десяток самых необходимых табу, он никогда и помыслить не смог бы о ней, как о женщине, но глядя на дочку, все равно выглядел несколько помешанным. Жена очень быстро превратилась для него лично лишь в место отправки неотложных физиологических нужд, а основная ее функция теперь, по его мнению, должна была заключаться в виртуозном исполнении роли униженной служанки при высочайшей особе  сказочной феи, недоступной принцессы – Ее Высочества Дочери.
- Замолчи! – вдруг на полном серьезе рявкал он на жену за столом, с ненормальным восторгом наблюдая, как  годовалая девочка, вертясь на своем высоком креслице, силится выдавить гукающие звуки. – Ты что, не слышишь – Сонечка говорит!! А ты все квохчешь, квохчешь – тебя не переорешь!
- Встань, корова! – рывком выдергивал он Гостью из кресла, видя, что дочка двумя сильными ручками пихает мать в бедро, намереваясь влезть на ее место. – Не видишь – Сонечка хочет сюда сесть! Тебе лишь бы развалиться – а там трава не расти!
- Опять пирожное жрать собралась? – отодвигал он ее тарелку за чаем, видя, как четырехлетняя дочь, только что лихо умявшая  пару корзиночек и бисквит, неодобрительно наблюдает за матерью, робко осмелившейся поднести ко рту только что забракованный дитятком эклер. – А если Сонечка еще захочет? Только и знаешь, что ребенка объедать!
Плоды отцовского воспитания начали сказываться  закономерно быстро, потому что вместе с пугающей красотой девочка от кого-то унаследовала еще и крайнюю восприимчивость вкупе с острым живым умом и поразительной памятью. Свою исключительность она осознала едва ли не с пеленок и уверенно пошла по земле сразу прямой и не забавной поступью, эту землю  победительно попирая. Да и то сказать: свое право глядеть на мир с насмешливым прищуром превосходства, лишь пользуясь по мере надобности мелкими окружающими людьми, она читала не только в глазах дуреющего в ее присутствии брутального отца, но и в глазах тех, кто навсегда состоял для нее в ранге презренной прислуги – врача в детской поликлинике, у которой на приеме тряслись руки от восхищения, воспитательницы в саду, открыто преклонявшейся перед девочкой в присутствии всех остальных, совершенно неинтересных ей детей, соседки по площадке, застывавшей с открытым ртом при виде царственного прохода невозмутимой девочки Сонечки, молодого знакомого милиционера-курсанта, инстинктивно отдававшего ей честь… Мать? Ну что ж, мать пока приходилось терпеть в злорадной надежде когда-нибудь поквитаться…
Гостья оставалась единственной не сдавшейся особью в окружении собственной дочери Софьи. С завидной регулярностью она обрушивала на своего мужа темные грозы справедливых упреков:
- Ты кого растишь?! – со слезами кричала она. – Ты же сволочь растишь – показательную! Отменную!
- Не сметь так о моей дочери! – бурым медведем рычал он в ответ.
- Это и моя дочь тоже! – отбивалась жена. – У меня на нее столько же прав, сколько и у тебя! Даже больше, потому что я мать, а ты всего лишь отец! И я не могу смотреть, как ты калечишь ее личность! Имей в виду: если будет так продолжаться, то я подам на развод и через суд отберу ее у тебя! Не позволю превратить ребенка в тупое красивое животное!
- Тупое животное здесь только ты! – ревел муж. – Только вот не красивое, а уродливое! Потому и бесишься – исключительно из бабьей зависти и ревности! Если бы мне перед выпуском не нужно было  хоть на черте жениться – ты бы в девках померла! Сейчас и подавно – кому ты нужна! А она красавица, и у нее в ногах тысячи мужиков будут ползать! Тысячи!
- Они уже ползают! – язвительно кидала Гостья. – И один из них – ты! На себя со стороны посмотри, срам-то какой! Ну уж хватит… Все… Разводимся на фиг…
Он подскакивал к жене с белым лицом и страшными глазами и шипел:
- Только попробуй… В тот же день сдохнешь… Лично застрелю… Лично…
Это он гипотетически мог, потому что Сонечка превратилась в гиперидею «фикс» для своего неудовлетворенного жизнью отца, не сумевшего реализовать  главное жизненное начинание: уже через несколько месяцев после рождения дочери полк, к которому принадлежала и странная таежная точка, был предательски расформирован, а офицеры с нищим пайком в зубах отправлены в принудительный отпуск без содержания… Он уволился из стремительно рассыпавшейся армии, думая, что уходит на самое короткое время, лишь пока страна не опомнится,  – и осел в опасном, но родном Петербурге девяностых, выбрав себе профессию, не заставлявшую, по крайней мере, расстаться с казенным оружием, без которого он и вовсе чувствовал себя омерзительным гражданским кастратом… Соня стала отрадой, единственным лучом ослепительного света  в поганой его жизни, и она же крепко удерживала его в ней крошечными своими ручками. Не она – может, давно бы ствол в рот вложил, на новую Россию наглядевшись. Не пришлось ему повоевать за Родину, как сызмальства мечталось.  А вот за Соню убил бы, не задумываясь. Приспело бы жену – и ее тоже.  Глупа была непроходимо, как все бабьё, а это чуяла. Край не переступала…
Но переступить однажды пришлось.
Гостья категорически отказалась подчиниться требованиям мужа стать пожизненным бесплатным приложением к своей дочери и провести рядом с ней в качестве покорной няни все часы и минуты до поступления той в школу. Снова, бледнея от гнева, она грозила разводом и судом – и только тогда муж выбрал платный  почти приличный садик, куда отвел однажды девочку, рыдающую навзрыд. Пришлось скрепя сердце рассказать ей правду: это эгоистичная мать, думающая только о своей никчемной персоне, выгнала доченьку из дома к чужим людям, а ему, неутешному по этому поводу отцу, приходится до кровавого пота трудиться каждый день, чтобы кормить и наряжать свою любимую Сонюшку…
- Убей ее, папа! – заходилась в крике трехлетка. – Ты же сильный! У тебя пистолет! Бах! Застрели!
- Давно бы уж застрелил, - честно ответил он. – Только вот понимаешь, меня тогда и самого застрелят…
Но в детском садике Соне неожиданно понравилось. Она невозмутимо осваивала там новую важную науку должного обращения уже не с наскучившими взрослыми, а с малоизученными до того сверстниками.  Роли красавиц-принцесс в шелковых платьях с рюшами и воланами принадлежали ей как само собой с первого дня – и девочка играла с удовольствием, вкладывая душу в создаваемые образы, как профессиональная актриса. Феноменальная память позволяла ей чуть не с листа заучивать наизусть длинные стихи и песенки – и на частых детских утренниках, проводимых в дорогом садике по любому поводу, именно она блистала на маленькой сцене перед застывшей от восторга публикой, без запинки шпаря всего «Айболита» от начала до конца и «с выражением»… Видя единодушное отношение взрослых людей, и дети, поголовно недолюбливавшие Соню за банальное чванство, очень скоро приучились оказывать ей внешнее почтение, потому что любая малейшая обида, нанесенная Соне, каралась немилосердно, всегда оставаясь незамеченной в своей смехотворности, если ущерб причинялся кому-то другому.  Так, например, смелый мальчик однажды рискнул не позволить ей молча забрать кусок сыра со своего бутерброда, что она вознамерилась походя сделать, даже не повернув головы в его сторону. «У тебя есть свой…» - робким шепотом возмутился парнишка – и тотчас подоспевшей воспитательницей был публично заклеймен  презренным жадиной.  Он еще легко отделался. Девочка, чьего крошечного пластмассового  щенка Соня  мимоходом присвоила просто потому, что игрушка ей приглянулась, а она привыкла, что все понравившееся немедленно поступало ей в собственность,  тоже воспротивилась произволу и грубо отняла свою вещь обратно… И что же? Взрослый суд неоспоримо доказал, что щенок всегда принадлежал Соне, а ограбленную девочку, уже опухшую от слез, собственные родители в самых благих воспитательных целях заставили при всех извиниться за воровство и жестокость…  Соня снисходительно кивнула. Она знала, что не подлежит критике, и очень трезво оценивала непобедимое могущество своих ослепительных глаз…
В те годы вошло в моду носить детей в церковь к причастию, причем это ухитрялись бойко проделывать даже некрещеные родители. Считалось, что ребенок станет здоровее и будет спокойно спать. Гостья, сама крещенная в младенчестве, поразмыслив, окрестила дочь еще в таежном поселке, где рожала (сорокадневная девочка  весь обряд каменно проспала), потому что краткий призыв жестокого интерна к неведомому Богу в страшный день ее родов, призыв, мгновенно спасший от смерти и ее, и ребенка, засел в  памяти железной занозой. Причастить уже годовалую девочку, которую тогда еще беззаветно любила,  она вознамерилась сразу по приезде в Петербург. Соню нарядили ради такого торжества в атласное белое платье и кружевной чепчик – и гордый отец понес ее, как всегда, серьезно молчавшую, к огромной золотой Чаше, которую держал молодой ласковый священник в голубом по случаю Богородичного праздника облачении.
«Причащается младеница София!» - умиленно объявил он, с сияющей улыбкой поднося лжицу с Кровью Христовой к чувственному надутому ротику. Дальше произошло невообразимое: хрупкая принцесса в купидоновых локонах издала низкий и страшный животный рев. Ее маленькое тельце мгновенно выгнулось железной дугой в отцовских объятиях, а ручки и ножки задергались в кошмарных конвульсиях, но не хаотичных, а упорно стремившихся к Чаше. Девочка то по-звериному рычала, то хрипела, будто при смерти, вовсе не напоминая  балованного ребенка, привычно капризничающего во время Причастия… Явно растерянный священник инстинктивно отпрянул, спасая Святые Дары, но Соня в последний момент все-таки дотянулась до Чаши  ногой,  и с недетской силой толкнула ее. Кровь Спасителя мира на глазах у всех плеснулась ей на подол – и вот тут-то городской церковный люд, в массе своей не видавший ужасов беснования вживую,  в одну грудь ахнул.  «Отойдите пока… - опомнился все это время столбом простоявший алтарник. – Батюшка потом к вам выйдет…»
Чувствуя, что происходит нечто гораздо более страшное, чем кажется, Сонечкин отец попятился с нею прочь.
- Платье снимите и отдайте! – строго сказала ему подбежавшая свечница. – На нем Кровь Господня, его нельзя теперь просто так постирать…
- Доченька, успокойся… - протянула к Соне руки толком еще ничего не понявшая Гостья. – Это не страшно, это сладко, как варенье…
И с неистребимой материнской нежностью она посмотрела в заплаканное личико своего ребенка. На Гостью глянуло совершенно взрослое землисто-каменное лицо,  исполненное холодной и вовсе не беспомощной ненависти ко всему живому; желтые длинные глаза хищника готовы были убить мать одним взглядом – и где-то на самом дне этих ледяным огнем пылавших глаз таился не успевший погаснуть запредельный страх… Через секунду все исчезло, как губкой стертое, и вновь перед Гостьей было знакомое прекрасное лицо любимой дочки – просто немного покапризничавшей в непривычной обстановке… Бывает… Гостья зажала себе рот обеими ладонями… Но муж ее уже взял себя в руки, как и подобает человеку военному.
- Какое еще платье?! – гаркнул он на свечницу. – У-у, карга старая!!! Развели тут… Чтоб вас всех!!
Прижав к груди крепко обхватившую его ручонками девочку, он без оглядки бросился к двери, печатая по привычке шаг. Люди в молчании расступались перед ними. Последней выбежала на паперть серая от ужаса мать…
- Ноги ее больше у попов не будет! – мрачно сказал муж в машине. – Хватит, поигрались… Бог, если есть, ее и так не оставит…
Единственное место, где люди не склонили перед ней раболепные головы, его дочь больше никогда не должна была увидеть…
…К четырем годам у Сонечки отросла замечательная коса, ее главная драгоценность в жизни. Такой не было ни у одной девочки из знакомых, в большинстве своем способных похвастать только жалкими лохматыми веревочками, убого свисавшими с их глупеньких страшненьких головенок. Сонина коса была толщиной в ее далеко не худую руку и доходила до самого крестца, всегда украшенная на конце роскошной лентой любимого пурпурного цвета. Процесс конструирования лучшей в мире прически отец никому не доверял и ежедневно заплетал голову дочери собственноручно, причем он научился ловко плести и модную корзиночку вокруг головы, постепенно плавно переходившую в корень коричневой, плотной и ровной косы из четырех прядей. Это Гостья делать умела неважно и принципиально не желала учиться, считая, что простой девичьей косички без всяких дурацких венчиков, плетенной из обычных трех частей, вполне достаточно для пятилетней девочки, и без того наделенной завидной внешностью. А еще лучше для нее – простая стрижка «в кружок». И голове легко, и к лицу идет, и родителям хлопот не доставляет. Но раз уж муж плел эту корону с армейским упорством, она не возражала: пусть делают, что хотят. А она возьмет – и родит себе другую девочку. Может,  совсем некрасивую. Но родную и любимую, которую в обиду не даст…
В тот день, что разделил Гостьину жизнь на традиционные «до» и «после», драгоценную косу  ей пришлось заплести самой – как и во все дни, когда мужу случалось рано утром уйти на работу.  Она никогда не миндальничала попусту, а спокойно делила богатые волосы дочери на три толстые пряди и в меру своего невеликого умения заплетала надувшейся, как мышь на крупу, Соне аккуратную гладкую косу, вместо корзиночки оставляя на голове скромный прямой пробор.  Соня не артачилась, потому что мать плела  любимую «корону»  очень редко, и всегда на это шла уйма с рождения высоко ценимого ею времени. Но в тот день ей предстояло танцевать в качестве солистки на очередном тоскливом утреннике партию девочки-пастушки – и обожаемый папа пообещал, что успеет заскочить в садик, чтоб полюбоваться. Ни за какие в мире блага не могла позволить себе красавица-пастушка трясти на сцене гладкой плебейской косой и сообщила матери за десять минут до выхода:
- К завтраку в сад не пойду. Сегодня ты плетешь мне корзиночку. Мне на сцене выступать.
- Не могу доченька, - как можно спокойнее и дружелюбнее отозвалась ее мать. – Я по важному делу опаздываю.
Ей действительно предстояло через час, за который еще надо было успеть привести себя в порядок, собраться с мыслями и доехать до места, ответственное собеседование с главным редактором известного на всю страну политического журнала, работа в котором вот уже год казалась ей недоступной вершиной мечты – и вдруг выпал уникальный, почти невероятный шанс попытать неулыбчивую судьбу.
- Можешь, - холодно отозвалась дочь. – Отложи свое дело, иначе папе пожалуюсь, и он тебе покажет.
Бояться своего неудачника-мужа Гостье и в голову не приходило, потому что была она насмешливо уверена, и уверенности той пока никакой его поступок не поколебал, что ни на что большее, чем очередная противная мужская истерика, к которым за шесть лет она успела притерпеться, супруг неспособен по определению.
- Не смей хамить!  С матерью разговариваешь! – прикрикнула она. – Живей собирайся, завтрак ради тебя не отложат!
- Не буду, - тихо и спокойно сказала Соня. – И пока не переплетешь, как я хочу, в садик не пойдем.
- Сейчас получишь, - начиная звереть, предупредила Гостья. – Немедленно поворачивайся, мерзавка, и иди, как есть. У меня нет ни минуты, чтобы  тут с тобой сегодня рассусоливать!
- А ты поищи, - пристально глянула девочка на мать, и та увидела, как лицо ее начинает быстро и жутко каменеть; в глазах дочки Сонечки вспыхнул мрачный тяжелый пламень, словно отсвет какого-то другого, далекого и неназываемого огня, от  одной мысли о котором замерзает любое сердце.
Этот взгляд Гостья уже видела раз – четыре года назад, в церкви, у золотой Чаши, – видела и не могла без крупной дрожи  вспоминать. Потому и не вспоминала. А сейчас он снова горел перед ней – уже более матерый и опасный – но она не позволила себе малодушного отступления:
- Да пожалуйста, - отчеканила воспитательно-железным тоном. – Останешься голодная, только и всего.
Следующие несколько секунд растянулись на семнадцать лет и снились ей все эти годы не только ночью, но и днем, если случалось вдруг безответственно забыться от усталости. Она услышала совсем не детский, а словно бы старческий, надтреснуто-свистящий свирепый  шепот из уст своего пятилетнего ребенка:
- Ты, жирная сука. Ты сейчас же сделаешь то, что тебе велят, -  из Сониных глаз вырвались и огненными жалами впились ей в лицо два острых ледяных луча.
И Гостья бессильно отвела глаза, уже готовая страдальчески покориться – но блуждающий взгляд ее упал на тонконогий столик со швейной машинкой. Рядом, на куске ярко-желтого шелка, врезавшегося в мозг, как зазубренный осколок, лежали огромные портновские ножницы, только вчера по ее просьбе заточенные мужем на допотопном, цвета грязного марганца точильном камне.  Рассудок помутился, и Гостья уже никогда не могла сказать, как ножницы оказались в ее руке.  Сонину косу она отхватила одним махом, под корень, отшвырнула к стене, как убитую гадину, и развернула неожиданно мягкую, как тряпичная кукла,  дочь лицом к себе,  без всякого смущения глянув в ее остекленевшие от ненависти глаза:
- В следующий раз, если вякнешь, обрею наголо.
Тяжелым, будто испитым голосом пожилой женщины маленькая девочка устало ответила:
- Следующего раза не будет. Больше ты меня не увидишь, - и после звенящей паузы добавила одно короткое слово: - Здесь.
Соня, очевидно, знала, о чем говорила. Через час после того, как ее,  больше ни слова не проронившую, но очаровательную с короткими кудряшками, как грезовская головка, Гостья сдала с рук на руки расплывшейся в жабьей улыбке воспитательнице, у Сони начались стреляющие головные боли, от которых она жалобно, как кошка в руках садиста, кричала на весь детский сад до самого приезда «скорой».  В машине,  прямо на глазах перепуганных фельдшеров, она начала сплошь покрываться багровыми пятнами размером с ладонь – и вскоре забилась в неостановимых безобразных судорогах. В детскую инфекционную больницу девочка поступила уже без сознания с предварительным безнадежным диагнозом-приговором: менингококковая инфекция, генерализованная молниеносная форма. Антибактериальная массированная атака на уже холодеющее, сплошной коричневой коркой покрытое детское тело не дала даже минимальных результатов – и к обеду любимая папочкина принцесса-Сонюшка умерла в реанимации, за сотрясающейся от ударов белой дверью, которую все-таки сумел в последнюю секунду профессионально высадить ее отец.
- Что вы сделали с ней?! Что вы с ней сделали?! – заревел он, как простреленный, имея в виду не чужое почерневшее лицо на громадной белой кровати, а коротенькие веселые кудряшки, насмешливо его обрамлявшие…
Потом ему объяснили, что такая редкая форма заболевания встречается только в исключительных случаях, когда по какой-то причине у ребенка резко обрушивается иммунитет – например, после неожиданного переохлаждения или глубокого шока.
Причина именно такого шока валялась дома под батареей, украшенная багровым, будто крови насосавшимся, бантом – в мстительном порыве Гостья, убегая на собеседование, специально не стала убирать мертвую косу с глаз долой: пусть полюбуется дражайший супруг, до чего доводит безответственное воспитание. Коса была обнаружена, поднята и аккуратно положена на стол. Ее-то первым делом и увидела, вернувшись к шести, впервые за много месяцев довольная и усталая Гостья – под большой новогодней фотографией дочери в костюме Снегурочки – фотографией, у которой левый нижний угол уже был перечеркнут черной сатиновой ленточкой.
Муж бил ее, не посмевшую даже охнуть, сначала лицом об стену, держа сзади за волосы, а когда, оставляя широкую кровавую полосу, Гостья грузно сползла на пол, сломанным носом в плинтус, принялся отделывать ногами в так и не снятых ботинках, круша ребра и целясь в беззащитные почки. Он был твердо намерен забить жену насмерть и непременно довел бы дело до конца, если бы вдруг она смело не повернулась на спину под смертоносными ударами и не проговорила со странным равнодушием:
- Уймись, если можешь, скотина. Я опять беременна.

На обратном пути Скульптор вел машину сам. Мысли его спутались необратимо. С одной стороны, ему непреодолимо хотелось остаться одному, чтобы со вкусом  прочувствовать и осмыслить все еще раз, а с другой он четко понимал, что таким рассказом Гостья каким-то образом навеки привязала его к себе. Навеки – это если они сегодня останутся вместе; но если сейчас он молча отвезет ее домой на ее же машине, то эту женщину  точно никогда не увидит снова, потому что она приравняет его поступок к предательству и будет, в сущности, права. Своим рассказом она ненавязчиво обязала его, вырвала и захватила инициативу в отношениях – ту неприкосновенную инициативу, которая извечно принадлежит мужчине. Словно сказала: я твоя, а ты мой, раз теперь знаешь обо мне такое.  А какое, собственно, если пристально посмотреть? Да ничего особенного она не сделала: отстригла косу распоясавшейся малолетке, непотребно нахамившей родной матери… Всякие там звериные голоса, потусторонние взгляды – это уже постфактум родилось, лирика, так сказать… Гостья сама для себя придумала страшную сказку, чтоб прочнее удержаться в чувстве вины. Если б девочка в тот же день так драматически не скончалась, весь выеденного яйца не стоивший конфликт кончился бы ничем – вернее, очередным истерическим припадком ее психованного мужа; и до рук бы не дошло, скорей всего, не то что до увечий… Через год и коса бы отросла лучше прежней, а ссора бы еще раньше забылась… Девчонка, правда, действительно грозила вырасти отменной гадюкой – ну, так тут и Гостья постаралась: кто ее заставлял все воспитание на откуп мужу-придурку отдавать? А тут менингит – да как некстати, прости, Господи… Умерла бы накануне или, наоборот, через месяц, и супруги у ее гроба, пожалуй, в слезах помирились бы,  родившихся потом мальчишек папаша бы не уродовал, за дочку подспудно мстя, и жену живой не закопал бы… Но получилась эдакая заковыристая мистика, хоть фильм ужасов снимай… Конечно, тут Гостьина жизнь под откос и обрушилась…
Очень хорошо понимал Скульптор, что жизнь этой измученной женщины, так и оставшуюся под откосом, только поросшую травой и побитую непогодой, именно ему теперь предстоит оттуда, надрываясь, вытащить и весь остаток собственной терпеливо выправлять… Или нет – строить заново… Вот именно – остаток. А много ли ему осталось? Он воровато косился на нее, прямо сидевшую на пассажирском сиденье, и в какой-то миг с волнующим удивлением заметил, что профиль у нее откровенно греческий, и линия прямого твердого носа почти сливается  и гладкой и чистой линией перламутрового в летней ночи лба.  Он улыбнулся, подумав, что Гостья похожа на дорогую греческую гетеру в этом подхваченном под сильной грудью свободном платье-тунике до пят, с пшеничными кольцами волос вдоль полной красивой шеи… Он может, как ни банально это звучит, возродить ее к жизни, вернуть ей и себе счастье близости с любимым человеком, не напрасно, в конце концов, прожить эти туманные годы, в которых иначе ждет его катастрофа предсмертного одиночества…  Может, если решится. Но вот именно проклятая нерешительность и была всю жизнь главным и роковым недостатком Скульптора, отравляя радость бытия как ему, так и ни в чем не повинным доверчивым спутникам…
- Сверните, - вдруг сказала Гостья, не поворачивая головы. – Вон гипермаркет, а вы же сами сказали, что в холодильнике у вас хоть шаром покати…
Да, действительно сказал – еще утром, кажется… Но какое ей дело могло быть до его холодильника? А такое. Такое дело, что ехать она собиралась сейчас все-таки к нему. Она принимала теперь решения, понял Скульптор. Дал под влиянием момента слабину, выслушал навязчивую исповедь – теперь отвечай. Он послушно припарковался среди десятков других машин, ждавших хозяев у гигантского желтого куба, зазывно сиявшего огромными буквами на боку, без устали втягивая в свою сверкающую утробу обманчиво деловитых, вечно голодных и неразборчиво прожорливых людей.
Гостья шла, непринужденно толкая тележку меж бесконечных, заваленных снедью стеллажей так уверенно, словно гуляла по Невскому.  Она ориентировалась здесь, в мини-дворце потребления, с легкостью и естественностью охотника-индейца в девственном тропическом лесу. Было очевидно, что, чувствуя себя в этом великанском чреве, как дома, Гостья и не думает замечать, что друг ее попросту испуган. Ему не то что неуютно, а страшно стало в этом необъятном муравейнике, где идея перенасыщения воплотилась в чудовищных, извращенных формах. Если бы мама Таня дожила до нынешних времен, а не угасла виновато от сердечной недостаточности перед самой перестройкой, то она умерла бы, попав в такое адское место, отчетливо понял Скульптор. Он с ужасом смотрел на приличных с виду людей, целеустремленно катящих перед собой огромные телеги, в которых громоздились грозные эвересты из пестрых коробок, кое-как сваленных банок, непристойно торчащих батонов…  Кому все это надо? Как это съесть? Или они просто повинуются неодолимому крабовому рефлексу, а потом половину выбросят? Съежившись, он трусил вслед за Гостьей, стараясь не смотреть по сторонам. А она то и дело останавливалась на секунду, небрежно кидала что-то в тележку и преспокойно плыла себе дальше, ни разу не поинтересовавшись у Скульптора о его возможных предпочтениях. Дно покрывали уже какие-то тюбики, флаконы, пульверизаторы… А зачем его и спрашивать-то? Он теперь – ее мужчина, а значит, автоматически лишен права голоса, и вообще – она хозяйка и лучше знает… Его дело не мешать женщине выполнять свою вековую роль, а просто бессловесно оплатить покупки на кассе… И не под каким она не под откосом, кстати, если вдуматься.  Прекрасно обжилась в этом мире; а что красиво страдает – так это в свое удовольствие, значит, нравится ей…  Вот сейчас она спокойно утащит его с собой в этот чуждый ему и противный мир, где женщины лихо водят машину и берут себе приглянувшихся мужчин, где русские люди, не морщась, поедают сырую рыбу и чуть ли не головастиков  с помощью  деревянных палок, где они не покупают себе хлеб насущный и вино для веселья, а жадно, как пираньи, хватают и жрут все условно съедобное в радиусе протянутой руки… Она, наконец, застопорилась со своей тележкой у какой-то полки и принялась пристально изучать надпись на пакете странно коричневых макарон, а потом подозвала к себе женщину в униформе и стала ее о чем-то подробно  расспрашивать. Стояла с раздумчиво-отрешенным лицом в двух метрах, а казалось, будто плавала за стеклянной стеной в невиданно громадном аквариуме и была экзотической рыбой, которую он наблюдал с опаской и легким отвращением…
Скульптор сделал большой шаг назад. Покосился на нее, ничего вокруг не видящую, кроме своей злосчастной загадочной пачки в руках – и завернул за ближайший угол. Зачем-то стараясь ступать по возможности тихо, он быстро прошел вдоль стеллажа с разнообразными лимонадами (как остро вспомнились вдруг навсегда исчезнувшие с лица земли автоматы газированной воды – уж и попил бы он сейчас того нектарчика!) – и вдруг оказался прямо у пестрой линии касс. Подняв вверх пустые руки, как солдат, выходящий из окружения в плен, он протиснулся мимо равнодушной короткой очереди и, голову в плечи втянув, плавно устремился никогда ему не свойственным стремительным шагом в сторону противоположного выхода. Только когда на трассе ему повезло почти сразу же поймать машину до родной Охты, и он с глубоким болезненным вздохом откинулся на заднем сиденье,  Скульптор почувствовал себя законченным и совершенным подонком. Теперь уж хочет он или не хочет – а с этой женщиной ему встретиться больше не предстоит. Такое не прощается.
К дому приехал хмурый и злой на весь мир, в круглосуточном «подвальчике-выручальчике», где добрый иноверный продавец, он же хозяин, продавал всем обладателям знакомых лиц спиртное в любое время суток (а незнакомым, но желающим доказать свою непричастность к племени ревизоров почему-то достаточно было для этого просто перекреститься),  взял бутылку водки и пузырь пива, поднялся к себе на трескучем лифте и обнаружил, что Червонца в квартире нет, а балконная дверь открыта. Это его собственная была, разумеется, оплошность, Червонцем сразу умело использованная. В таких случаях кот, как бывалый канатоходец, протанцевав по перилам, мягко прыгал на карниз, царапая жесть острыми когтями, с риском для жизни добирался до всегда открытого лестничного окна, несколько секунд, припав на задние лапы и устремив вожделеющий глаз на проем, расчетливо балансировал резко потолстевшим по такому случаю хвостом, потом без разбега пружинисто перелетал на подоконник – и только его и видели. Ближайшие трое суток звать черную бестию было бесполезно, но Скульптор никогда не выдерживал железного срока – мчался искать, жалобно зовя кота, как пропавшего ребенка, по всем окрестным дворам и подвалам. И на этот раз он еще долго и путано метался по округе, устремляясь на каждую мелькнувшую вдали темную кошачью тень,  выкрикивал своим суровым басом странную для прохожих кличку, Червонца, конечно, не нашел, вернулся домой, сел за кухонный стол, разбавил пиво изрядной порцией водки, глотнул – и заплакал. Скульптор просидел неподвижно некоторое время – не всхлипывая, не утирая лица ладонями, а просто позволяя едким слезам неостановимо, как у апостола Петра, течь по своим шершавым, так сегодня Гостьей и не поцелованным щекам. Потом поднялся, решительно забрал пузырь с пивом и, срывая на ходу одежду, отправился в ванную, где сразу врубил мощную белую струю и повалился в горячую,  пахнувшую хлоркой и ржавчиной воду…
Как он смог услышать сквозь шум воды и собственные уже громкие рыдания тонкий писк дверного звонка? Он и в комнате-то не всегда его раньше слышал! Вероятно, даже сквозь всю безнадежность был на него настроен, как умный камертон! Скульптора молниеносно вынесло из ванны голого и мокрого, скользящего по линолеуму в первом попавшемся полотенце вокруг бедер – и, придерживая его непослушной пястью, он другой рукой бестолково гремел заартачившимся  замком, суетливо бормоча магическое заклинание: «Я сейчас… Сейчас я… Сейчас…»
Когда дверь открылась, Гостья молча обняла Скульптора, пряча лицо на его груди – а он поначалу лишь мог обхватить ее свободной рукой, потому что другой все еще зачем-то стыдливо держал под животом холодную влажную тряпку.
- Миша, Мишенька! – плакала она, целуя его, куда придется. – Не могу без тебя… Любимый мой… Хороший…
«Да гори оно огнем!» - решил он и выпустил полотенце. Он прижал ее сразу всю, от колен до груди, оторвав от себя ее лицо, запрокинул его, стал целовать, как безумный, и, сбиваясь на хрип, повторял обрывающимся крещендо:
- Дарьюшка, родная… Ненаглядная, желанная ты моя…
Когда первая волна цунами схлынула, они так и стояли в прихожей, обнявшись – полностью одетая и обутая женщина и совершенно голый и босой мужчина – и одновременно услышали, как далеко внизу надрывается истошными прерывистыми воплями автомобильная сигнализация.
- Моя… - обреченно прошептал мужчина. – Из сотни узнáю…  Неделю уже барахлит, да все руки не доходят… Придется идти.
Женщина непринужденно рассмеялась, инстинктивно поправляя волосы:
- Куда ты пойдешь, на себя посмотри… - ее рука мгновенно схватила с тумбы автомобильные ключи. – Я сбегаю. Долго ли на лифте…
Он на миг задержал ее руку в своей, потом поднес к губам и поцеловал теплую ладонь. Помедлил и попросил, заговорщицки улыбаясь:
- И знаешь что… Переставь ее чуть подальше… Туда, к набережной, что ли… Если опять заорет, то меньше народу разбудит. Да и мы ее здесь не услышим…
Женщина кивнула, ослепительно просияв, и выскользнула за дверь, а он, не прекращая улыбаться, быстро пошел к кухонному окну, чтоб увидеть, как любимая пойдет через двор,  и  успеть  махнуть ей со своей приветливой высоты.

Главы: 1 2 3 4 5 6 7

Наталья Веселова