Получать новости по email

Творческая лаборатория

Наталья Веселова




Главы: 1 2 3 4 5 6

На линии любви

Глава 4

На краю света



Конечно, он помнил. Такое и захочешь – не забудешь. Гнал только воспоминания прочь – что ж тут удивительного… Места здесь дикие, конечно, но чтоб такое… И, главное, сколько непонятностей осталось… А милиция… Что милиция, тогда девяностые были… А если рассказывать, то даже не знаешь с чего и начать… Может, как увидел ту девчушку заплаканную у сарая, где Пашка трудился? Да нет, все раньше началось, месяца за три. Пришло ему тогда – помнится, стоял уже апрель, во всю дул теплый шелонник с материка – письмо от однокашника по семинарии. Тот как-то (рука, наверное, дружеская вела – не без этого) ухитрился в Петербургскую епархию перевестись, окормлял там малый приходец. Так вот, умерла у него новоначальная прихожанка. Новоначальная-то новоначальная, а исповеднического венца сподобилась: баптисты ей деньги давали на лечение какого-то мудреного рака, взамен прося в их веру перейти, ну, а она отказалась. В Церкви без году неделя – а вот пожалуйста: прямо по-евангельски – взялась за плуг и не стала оглядываться назад. И умерла, конечно, – в мучениях. Остался у нее сынок-юноша. Рисовать горазд, хотя в тамошнюю Академию Художеств два раза провалил – ну, да это не показатель. Непростой парнишка: Белый Дом, вроде, защищал, даже ранили его там, почку прострелили и что-то еще важное. Полгода по питерским больницам – мать, сама еле живая, его, полумертвого, домой как-то доставила. В Москве только пулю вынули, перевязали – и до свидания. Тамошние доктора-сволочи получили приказ тех, кто по ту сторону был,  особо не лечить – мол, недобитые. А как он на поправку пошел – так и мать его умерла: видать, только тем последнее время держалась, что сына выхаживала. Отца, конечно, не было, давно уж их бросил.  Парень места не находил себе – в храм, правда, стал ходить, стоял там в уголочке чуть краше покойника. Вот и пришла однокашнику идея: пусть сюда, к нему, отцу Олегу, на короткое северное лето съездит. Не бесполезный человечек, так или иначе пригодится, может, нарисует что. Объесть уж точно не объест: клюет, как птичка Божья. А то, еще дело – у отца Олега три поповны на выданье, не за рыбаков же на тонях их выдавать. Словом, пусть возьмет мальчишку под крыло месяца на три-четыре, чтоб оклемался, в себя пришел, посмотрел на новый край, ремесло какое-нибудь освоил – не всё сидеть скрюченным над мольбертом…  
Не возражал отец Олег: дом тут священников добротный, пятистенок на подклетях, поместить есть куда, да и работы край не початый: церковь в Койдино поставили на деньги жертвователя, что был родом отсюда, поехал, как водится, хорошей жизни искать – и нашел, вот что удивительно! А еще удивительней, что про малую родину не забыл и решил ей храм построить, потому что ближайший – одиннадцать километров пешим дралом по тундре – не набегаешься.  И построил – на месте того, что большевички в свое время с землей сравняли. Даже старообрядцам  в соседнем селе – и тем больше повезло: их-то церковь просто под магазин пустили… Поставить-то поставили с Божьей помощью – так ведь где церковь там и заботы: вот прислали его с семьей окормлять здешних суровых обитателей и просвещать, по мере возможности, ненцев-язычников. Жить-то надо, зарплаты ведь не положено! Ну, понятно, огород разбили, скотинку какую-никакую завели. Попадья – сугубо городская женщина –  давай с тремя дочками  убиваться.  Да еще и воду таскай, дрова руби-пили бесконечно, потому что полярная зима кажется, что всегда, а лето… Что там Пушкин писал про Псковщину: карикатура южных зим?  Да там же курорт, хоть не топи вовсе! Сюда бы Александр Сергеич приехал – вот бы вдохновился… А отец Олег, понятное дело, что зима, что лето – на санях или пёхом по тундре, как заведенный: там треба, здесь треба – изголодались люди по ненаказуемой молитве… Даже ненца одного с женой крестить сподобился – вот какие дела, прямо по Лескову…
Паренек – Пашей звали, Павлом, имя красивое, да ко многому обязывает – как сошел с трапа «Аннушки» у них на аэроплощадке – так отец Олег головой покачал: вот это помощника Бог послал – да ему ж постельный режим, кажется, нужен! Идет себе мальчишечка с рюкзаком за плечами, волосья, как у духовного, в хвостик сзади схвачены… Идет – а самого под тяжестью рюкзака из стороны в сторону качает. Дула бы морянка, не шелонник теплый – так, глядишь, и унесло бы.  А тут не унесло: этюдник на плече не дал. Здоровый такой этюдник, парнишку так вправо и заносило… Но ничего, правильный оказался: подошел чин-чином, руки лодочкой сложил… Благословил его отец Олег, пригляделся повнимательней: лицо хорошее, глаза ясные такие, светло-серые – и  грусть на дне этаким темным пятнышком. Ну конечно: мать похоронил, один во всем свете остался, да и вообще – то видел. Вот этими самыми ясными глазками…
Выделил ему отец Олег в своем большом пятистенке небольшую, но светлую и теплую комнату. И полочка книг там была – от прежнего хозяина, мирского, не духовного, осталась. Романы там, альбомы всякие – девчонкам своим не давал: еще наберутся чего. А этому уже ничего не сделается, хуже не будет: питерский.  И вот что случилось неделю примерно спустя. Приходит к нему в комнату вечером Паша  (а они уж привязались к нему, как к сыну, попадья уж, чай, за будущего зятя держала, хотя с поповнами он вежливо-то вежливо, а чтоб ухаживанья какие – того ни-ни) и говорит, застенчиво так: вот, посмотрите, мол, отец Олег, там альбомчик у вас лежит художественный – так в нем целый раздел с иконами, я и дерзнул: деревяшку загрунтовал, да и скопировал одну – Богородицу Казанскую. Ну, вроде как, не совсем точно скопировал, а как чувствовал… Отец Олег зыркнул на него поначалу строго – как это, мол, икону – да без благословения! – а глянул на фанерку, что Паша ему протянул – да и на лавку осел, медленно. Сам-то он про иконопись знал только то, что в семинарии проходили, но не на иконописном же учился! Несколько раз сглотнул судорожно, глаза с иконы на Павла переводя – и  обратно. Погрешности там были, конечно, какие-то, если б профессионал глянул – так, поди, и раскритиковал бы, да не в том же дело! Живая была икона, вот что! Дышала прямо, в душу глядела. А у любой иконы известно, какое назначение: окном быть – в горний мир. Таким, чтоб через него туда хоть одним глазком глянуть можно было… Так вот, с колотящимся сердцем понял отец Олег: тут не глянуть – тут войти ничего не стоило. Сам себя окоротил, помнится: э-э батёк, в прелесть не впади на ровном месте! Заволновался, велел Павлу альбом тут же принести – и уже вдвоем смотрели чуть не до заутрени: решали, что еще копировать, какого размера доски заказывать – вдохновились оба настолько, что, как мальчишки, спорили, без учета всякой там субординации.  «Ведь он же самородок! – как птенец в ладонях, билась в сердце отца Олега ясная догадка. – Надо же, кого Господь послал! А я-то, дурак, для баб своих помощника по хозяйству у Него выпрашивал!»
В мае расчистили Павлу небольшой сарай под мастерскую – а он и рад стараться, почти что поселился там: верно, душа изболевшаяся высоким искусством вылечиться хотела. Случалось, и обед ему туда носили – впрок, слава Богу, шло: к лету уж на тони рыбаки приехали, семгу, случалось, и по пятнадцать кило им к столу приносили. Рыбе – что? Какое ей дело, что перестройка началась, и рыбсовхоз дотла разорила – она как валила валом при коммуняках – так и сейчас на куйпоге взрослые семги, здоровые, как молодые акулы, аж кувыркались, хвостами плеща. Раздолье им стало, ловушек поубыло. Раньше, говорили, как начинался отлив, весь берег оставался покрытым трепещущей рыбой – знай, только, лупи ее колотушками, да собирай себе на здоровье. Теперь рыбаков, что промышляют, по пальцам пересчитать можно – почти что, можно сказать, браконьерствуют… Но на столе-то семга эта всегда –  и зимой, и летом – то вареная, то тушеная, то соленая, то копченая, то вяленая… Икрой красной и собаки зажрались… Глаза б не глядели на эдакое изобилие, прости, Господи. Суп – тоже только рыбный, жирный такой, что губы потом полдня не оближешь: рыба, соль, перец, лавровый лист с материка, и все. Ложка стоит – так густо. А вот картошка – деликатес. Хлеб и по мелочи что – это «Аннушка», спасибо ей, доставляет два раза в неделю, а так – все свое. Он еще морзверя застал, его зимой артелями били – из винтовок, на лодках среди льдов ходили. Опасный промысел, ничего не скажешь… На берегу салотопни стояли – шелегу топить. А у кого из тюленей детеныши оставались – тех доращивали, целая ферма по этому делу была. Цех еще работал по обработке шкур, изделия меховые шили – эти из песца: испокон веку тут живет. Потом прахом все пошло, по ветру развеялось, как пепел, за каких-то три года. Ничего, зато церковь поставили: раз церковь есть – значит что-то, может, и восстанет из того пепла…
 Так вот, Павел-то в сарайчике своем на семге как на дрожжах поправлялся: в Питере он ее там с рождения не видывал и названия даже не знал, а тут она ему вроде лекарства стала. Смотрели поп с попадьей – нарадоваться не могли: уж и румянец у их Пашки сквозь нездоровый воск на щеках просвечивает – да и щеки те округлились, лицо как-то оформилось, что ли, черты резче стали. Бородку он решил отпустить тогда – думал с тайной усмешкой отец Олег, что редкая полезет, как у отрока, – ан, нет, через две недели уже вполне мужеская была, почти, можно сказать, густая – светлая, курчавая – загляденье. Павел не замечал, конечно, а матушке в глаза бросилось, что стал он к Петровкам таким – хоть самого на иконе пиши – прямо князь древнерусский… Эх, знать бы тогда… Постом его было решено не мучить – пусть себе отъедается рыбой на правах болящего. И действительно, округлился, глаза заблестели – чем не жених, думалось матушке. Жених, конечно, оказался. Да не про их честь…
А на следующий день после праздника первоверховных апостолов Петра и Павла, когда, как могли, не только праздник, но и Пашины именины отметили и подарок ему всей семьей сделали (толстый свитер, попадьей любовно связанный и поповнами вышитый, серый, с коричневыми оленями) – тут он ее и увидел. Прочь от сарая шла городская девчонка в хилой для их краев курточке, ботинках и с хвостиком, по виду – десятиклассница. Шла и рыдала, только тихо, без воплей – ладонью себе рот изо всех сил зажимала. Помнится, удивился отец Олег – это что ж, выходило – Пашка приезжую девчонку так разобидел, что она белугой ревет? Не похоже на него было – скромный, вежливый, на кошку не прикрикнет никогда, не то что на человека… Нет, серьезно, если их кошка, бывало, на табуретке спит – он ее ни за что не сгонит, себе другую табуретку принесет. А нет другой – так на лавку сядет. Вот какой парень был, не мог он такую малышку обидеть.  Подошел к ней отец Олег заинтересованный: ясно же, что девочка только что на «Аннушке» прилетела – с родителями, конечно, таким молоденьким одним летать  не разрешается. Интересно, чья девочка? Так и спросил:
– Девочка, ты чья? И чего это размокропогодилась?
А она эдак отвернулась, слезы по щекам размазала, носом шмыгает и отвечает вполне независимо:
– Ничья, одна я здесь. Сейчас обратно улечу на том же самолете, не беспокойтесь.
А что ему беспокоиться? Не его дело, в конце концов, раз она, оказывается, совершеннолетняя, одна летает в свое удовольствие. Но в сердце засаднило: ясно же, что скорби у человечка; выговор у девчушки интеллигентный, ручки беленькие – домашняя, значит. Кроме того, он здесь привычно чувствовал себя неким властелином душ: как что не прямо идет – так это его, отца Олега, вотчина.
– Э-э, нет. Так не пойдет, – властно заступил он ей дорогу. – Только что прилетела – и сразу «улечу». Откуда сама?
– Из Петербурга, – всхлипнула она, все еще не в силах удержать слезы.
«В такую даль прискакала! Значит, все-таки Пашка», – пронеслось у него. Вслух сказал:
– Так. А ревешь чего?
– Неважно, – девушка попыталась обогнуть отца Олега. – Дайте пройти, самолет улетит.
Не мог же он ее силой удерживать! Спросил – глупо, наверное, но ничто другое на ум не шло:
– Что, с Пашкой нашим, что ли, поссорились?
Она помотала головой, и вдруг слезы просто брызнули у нее из глаз, как под давлением, отец Олег даже испугался – схватил ее за плечо. Девчонка вся дрожала от беззвучных рыданий – он только, как дурак, по голове ее гладил.
– Не поссорились… – сквозь рыдания вырывалось у нее. – Просто я приехала… Приехала… Наугад… Не была даже уверена, что это он… Не знала…
– Так не он, стало быть? – догадался отец Олег.
– Он… – тряслась она уже у него на плече. – Он… Только… Я ведь пока ехала – не думала, что делать, если это окажется он… Что сказать ему… Ведь почти год прошел! Он уж и лицо мое забыл, наверное, и как звать, тоже… А тут я – приехала за ним на край света – здравствуй, милый, я твоя Люба… – Люба горько усмехнулась сквозь слезы. – А у него, поди, и невеста есть… – отец Олег тихо кашлянул, потому что невестой Павла последнее время все упорнее видел свою старшую, Катеньку, но Люба не заметила: – Я в Москве его встретила, на баррикадах, когда Белый Дом расстреливали… Мы вместе вбежали в подъезд – и тут его ранило… Потом мы  на полу с ним… Столько часов… В крови… А когда «скорая» его забрала – меня вытолкнули… Я фамилии-то и не знала – все Паша да Паша… А он  – без сознания… И только неделю назад… Однокурсница замуж выходила за парня одного – здесь родители его живут… Он на свадьбе про Койдино это ваше… рассказывал, да и говорит между делом, что живет тут у попа богомаз из Питера… И описывает… Описывает его… С издевкой так, будто блаженненького…  Я сразу поняла, что это он…  Меня как подкинуло. Расспросила, где да что, да как добраться и – в ломбард бегом… Заложила все золото, что было – два колечка от бабушки, цепочку, что мама подарила, сережки, тетин подарок… Написала пачку открыток для мамы, а даты поставила с разницей в пять дней… Поручила подружке, что в деревню к родным погостить собралась, отправлять их по очереди маме из той деревни – и отпросилась будто бы с ней вместе ехать… Сказала, что сессию сдала, а на самом деле институт бросила… Билет купила до Архангельска. А там этот… – она содрогнулась. – АН-2, что ли… Господи, как трамвай летающий… Чуть не умерла со страху… И вот, прилетела, спрашиваю человека, не знает ли, где тут художник из Питера живет… Он, говорят мне, сейчас во-он, в сарае… Работает… Я и побежала – думаю, посмотрю сначала, вдруг – не тот, чтоб глупость не вышла… Подхожу – дверь настежь, а он почти спиной ко мне, у мольберта… Но я и со спины узнала, я ведь эту спину… Перевязывала я ее тогда… А на мольберте – огромная икона стоит – то ли ангел, то ли… Не знаю кто, с крыльями… И солнце из окна – прямо на них обоих, на Пашу и ангела, холодное такое, низкое… У вас здесь совсем другое солнце, не как у нас…  А он так весь в работе, что не видит, не слышит, ни до чего ему… Стою я, стою, смотрю на все это – и думаю: чего ты, глупая, приперлась? Вот человек, дело у него. Дело настоящее, призвание. А ты приехала только душу ему смутить. Сейчас вот затянешь его в это свое мелкое – поцелуйчики какие-нибудь… Разбередишь – а дальше что? Кто ты ему, если честно? Сутки вместе провели, да и то из них последние несколько часов он без сознания пролежал… – Люба по-взрослому, мудрым бабьим движением махнула рукой и высвободилась: – Пустите, товарищ священник… Действительно ведь улетит самолет – что я тогда делать буду…
Отец Олег растерянно выпустил ее, и Люба тихо пошла прочь по улице, ведущей к их тундровому аэродрому – попросту ровной площадке с будкой – посреди тундры. Ну и хорошо, что улетает: он Катьку к осени Паше сосватает. Жена она, ясно, будет ему хорошая:  девка с головой, здоровая, в теле – не то что эта истеричка, прости, Господи… Ровно минуту смотрел он ей вслед: тяжело шла, как приговоренная – да уж и Бог с ней, ангела в дорогу… Посмотрел-посмотрел – да и сорвался с места, назад побежал, как оглашенный. Хорошенькое зрелище, нечего сказать: подобрав подрясник, мчится по деревне, не разбирая дороги, поп, будто черти его гонят! Ворвался в сарай – едва дыхание перевел:
– Скорей давай! Там эта твоя, как ее, – Люба! Да, да, из Белого Дома! Беги, болван, чего стоишь, она сейчас на «Аннушке» обратно улетает!
Никогда бы не поверил, если б сам не увидел, что лицо у человека в секунду может так измениться. Румянец словно вниз стёк, губы побелели, щек как не стало, одни глаза остались – на пол-лица.
– Люба… – выдохнул Павел – и вмиг сдуло его; отец Олег даже шагов не услышал – как на крыльях полетел парень.
Ну, теперь в обратный путь можно было степенно идти, как по сану положено… Когда до площадки добрался – «Аннушки» уж и след простыл, а посреди летного поля – так сказать, картина маслом: стоит девушка эта питерская, рюкзачок ее рядом валяется; Пашка – на коленях перед ней и ноги ее обнимает, как бешеный, а она ему волосы его длинные обеими руками ерошит – такие вот дела… Народ кругом северный, суровый, близко не подходит, с расстояния дивится на материковые страсти…  «Да… – подумалось, помнится. – Этой осенью Катерина моя точно замуж не выйдет…»
Ну, и завертелось все с  места в карьер, как и водится в таких случаях. Приехала-то приехала девушка, а что с ней дальше делать – селить, например, ее куда? Хозяйку ей найти да и пусть живет на другом конце поселка? Куда там! Только посмотреть – и сразу ясно, что голубков этих теперь друг от друга оторвать можно только с мясом. К парню в комнату? Это уж извините: он священник – как блуд под собственной крышей терпеть? Выгнать вместе с Пашкой – и пусть как хотят дальше? Матушка так и сказала сгоряча  – гони, мол, его с его девкой, гнилой он оказался, видеть больше не хочу. Это она не по злобе, просто уж больно большая надежда в ней выросла на него как на зятя. А Павел, если с холодной головой глянуть, чем виноват? За Катей не ухаживал, глазки ей не строил – просто держался, дружески – какая тут гнильца? Икон одних сколько им в храм написал, не церковь стала – загляденье; и не взял ни копейки, наоборот, еще должником себя считал. Так, конечно, иконы не пишут, понимал отец Олег – не профессиональная это иконопись – так ведь иначе б никаких не было: штук десять маленьких, что прихожане из домов своих пожертвовали, висело по стенам – и все. А теперь только на Царские Врата глянешь – жить хочется. После всего этого взять и выгнать? Не по-божески, с какой стороны ни взгляни…  Но, когда первая обида-то поулеглась, матушка, от природы отходчивая, сама посоветовала: «Так повенчай их тогда, Олег, Бог с ними – и пусть живут»… Увел Павла на другую половину, пока девочку кормили с дороги, да и выложил ему прямиком все эти соображения. Тот и секунды не колебался: «Венчайте скорей, батюшка», – даже у Любы не спрашивал, так уверен в ней был… На том и порешили сразу же. Предложила им матушка в сельсовет, пока открыт, сбегать и расписаться сначала – да тут невеста заартачилась: «Мама моя не поймет: для нее нужен петербургский Дворец Бракосочетаний с фотографом, платье белое и фата до пят, а потом чтоб гости – и стол  бы ломился, иначе это не свадьба. Вернемся домой – и сделаем так для нее, чтоб не обижать. А то до конца жизни не поверит, что дочь замуж вышла». Ну что тут скажешь? Ночь Люба на их половине переночевала (младшие-то дурочки еще были, только хихикали, а вот старшая спать к подруге демонстративно ушла – что ж, тоже понять можно), а утром отслужил отец Олег обедню, исповедовал-причастил обоих – да и обвенчал во славу Божию. Невеста стояла в джинсовой юбке (другой в рюкзачке не нашлось, все брюки да брюки), синей шерстяной кофточке и матушкином белом платочке, а жених в джинсах, как всегда, и новом дареном свитере…  Серьезные оба… Один венец держала матушка, другой – Анатолий Иваныч, человек заслуженный, герой войны… Две младшие дочки смотрели, как венчал, но Катя так и не пришла – никто и не настаивал. Накинули все потом штормовки, вышли и сфотографировались на память: самая маленькая их щелкала, сама сниматься не стала, застеснялась… Отпечатали каждому по одной, отец Олег многие годы потом свою хранил…
Вспоминал еще один эпизод забавный – на свадьбе уже, когда выпили-закусили – о том никому никогда не рассказывал. А было вот что. Как отец Олег на двор вышел за понятной надобностью – так его Пашка на обратном пути подкараулил и в сторонку отвел – а сам, как дитя, смущается: «Отец, – говорит, – Олег, можно мне к вам, того – как к мужчине. Спросить-то ведь здесь больше не у кого… Видите ли, у меня с женщиной – ну, короче, не было еще никогда. Что мне теперь с женой делать?  Как бы не опозориться…» У отца Олега аж оленина в животе заурчала: надо же, вот привел Господь – двух девственников перевенчать, это ж редкость какая в нынешние времена-то! Сделал он ему отеческое внушение, что, мол, позор ему был бы, если б он к своим восемнадцати уже наблудил, как кот гулливый, а так – дерзай, мол, паря, с Божьей помощью, природа сама подскажет, куда… кхм. И, видать, подсказала природа правильно. Наутро специально на молодую искоса поглядел – ничего, довольная была, улыбалась счастливо: стало быть, не оплошал Павел, рода мужеского не посрамил. Таил в бороде улыбку отец Олег: сам тогда не остыл еще до этого дела, тридцать восемь только весной стукнуло…
До перестройки в этих краях водка-матушка главной валютой была: завозили ее в магазин редко, чтоб людей не забаловать, а приезжим, чтоб сыту-счастливу быть, ящик ее, родимой, привезти с собой надо было. За одну поллитру давали ненцы бочку сладкой морошки – для приезжих невидаль, а здесь заелись все, – иногда оленью ляжку, а когда и  выделанную шкуру песца выторговать можно было. Ох, и знатный песец здесь был, в феврале и сам отец Олег, что греха таить, с ненцами в тундру бить его ходил, потому как именно тогда у этого зверя лучший мех в году – белоснежный, без единого темного волоса. Летом грязно-бурым становится, не нужен никому. Промышляют его ненцы в песчаных сопках на берегу Белого моря, а еще зверь этот хитрый в подземных лабиринтах живет – главное, вымани! А стрелять ему нужно в глаз, чтоб драгоценную шкуру не попортить. Для ненцев – плевое дело, а он, дурак, сколько меху извел, пока научился! Своих зато всех потом мехом обеспечил. И вот однажды вдруг берет  Катя – и Любе самую богатую шкуру из собственных дарит. Люба смущается, а Катя – пуще: это смиряла она себя так, понял отец, жалеючи – и ее, и шкуру: лучшая была… А Люба все морошкой не могла наесться – куда там земляника средней полосы! Паша ее горстями с руки кормил – смешные такие, дети всё ж, куда денешься. Ходили только за руку, по тундре гуляли часто – день-то не кончался, солнце как повисало над горизонтом – так все и висело, подглядывало… Это только кажется, что хорошо: на ночь ставнями наглухо закрывались, иначе не заснуть. А молодым хоть бы что – день с ночью перепутали, одно слово: медовый месяц.  Работа встала, конечно, да грех осуждать – дважды ведь такое в жизни не повторяется. Ну, в смысле – не должно повторяться… Ходили они и за несколько километров к рыбакам на тони, на глядень лазали, смотрели, как сети выправляют, как прилив уходит, оставляя огромных рыбин серебряных колотиться на желтом песке. Рисовал там Павел много портретов рыбарей – простым мягким карандашом: видать, от красок тоже отдохнуть хочется. Рисунки редко домой приносил – обычно сразу дарил там на память. У него вообще правило такое было: нарисовал – подари. Часто в гости ходили, у Анатолия Иваныча чай пили не раз – любили, когда про войну рассказывал. А он мастер был истории всякие травить, не в пример иным фронтовикам, что о войне и вспоминать не могут. А этот ничего – хоть и ранило его миной сильно: весь живот перепахан был старыми шрамами вдоль и поперек… И у ненцев на становище тоже были, Люба все оленей гладила. Ненцы народ дружелюбный, на лицо только корявый: поначалу все, конечно, одинаковыми кажутся – с  плоскими коричневыми лицами, выпяченной нижней губой и тонкими усиками, странными такими, вниз растущими, к подбородку. Шкуры носят зимой и летом, снимают ли когда – загадка, но близко лучше не подходить: запах с ног валит, потому что они еще и шелегой натираются от холода – а может, и для красы, кто их разберет. Их женщины Любе кошель бисерный подарили, мехом отделанный – красотища, она наглядеться не могла…  А иногда молодые просто по тундре рука об руку гуляли – так и видел отец Олег потом много лет во снах своих два темных силуэта влюбленных на фоне низкого арктического солнца…
Всего медового месяца отпущено им было недели три с хвостиком – а потом принес Паша жене своей телеграмму. Обычай у него был такой: всегда почтальона лично у «Аннушки» встречал, и всю почту, что в их дом приходила, сам приносил, бегом. Телеграмму прислала та подруга, что три недели за Любу из деревни открытки отправляла. Туда, в деревню, другая телеграмма пришла: Любина мама в больницу попала – сердце. Улетела Люба в свой Питер с той же «Аннушкой» – даже проститься с мужем толком не успела: собиралась, как сумасшедшая, белая вся стала от страха. А может и не от страха: бледной она уж неделю как ходила, и за столом толком есть не могла – мутило. Отец Олег с попадьей тогда понимающе переглядывались: ясно же, что благословил Господь, что тут еще могло  быть… К самолету ребята бегом по площадке бежали, Пашка с рюкзачком ее кожаным. Матушка только и крикнула вослед: «Песца своего забыла!» – да Люба уж не оглядывалась…  «Через неделю буду! – надрывался ее молодой муж, когда она вверх по трапу шла. – Много – дней через десять! Только "Успение" закончу!» Она обернулась у входа, кивнула ему и исчезла – отец Олег издалека смотрел…
О том, что дальше происходило, он без слез и через двадцать лет  вспоминать не мог. А если рассказывал кому, так самыми скупыми словами. А день тот, перед постом – и вообще – последний, хорошо помнил:  и захочешь – не вырвешь. Морянка в тот день впервые после лета задула, скорую осень обещая. С утра, помнилось, самолет прилетал, и Пашка, как всегда, про почту спросить бегал. Письму от Любы  рано было, но, может, телеграммы она ему слала – про них он не говорил, только про первую, что долетела, мол, и маме лучше. К ним в дом в тот день корреспонденции не было, и Паша не сразу в сарай свой работать пошел, а еще с Анатолием Иванычем дома у него посидел сколько-то... Только в полдень за работу взялся, отец Олег еще проведать его зашел: матушка пирог с олениной в тот день испекла – заговеться, так он кусок ему отнес с пылу с жару – подкрепиться. Сидел Паша задумчивый и – мрачней тучи. Попенял ему отец Олег по-родственному: негоже так короткой разлукой убиваться, грех это: послезавтра полетишь, а третьего дня, даст Бог, уже и свидитесь. С тех пор надолго зарекся глаголы будущего времени употреблять…  Потому что тою же ночью – на этом месте отец Олег неизменно начинал плакать и не стеснялся – убили Павла на его половине. Времена лихие были тогда, и полушки жизнь человеческая не стоила. Впрочем, и потом не дороже. Увидел его утром Анатолий Иваныч, фронтовик их легендарный: зашел книжку парню занести, про которую тот вчера у него спрашивал, да не нашлась сразу. Толкнул дверь – а она открыта, впрочем, по привычке не всегда они и запирались. Павел в постели своей лежал – с перерезанным горлом. От крови все кругом коричнево стало… Кругом – разорение полное, перевернуто все, разворочено… Как Иваныч заорал страшным голосом – так попадья первая со двора примчалась, через плечо ему глянула – и наземь.  Саму потом еле отходили… А отец Олег как застыл от такого зрелища, так и через двадцать лет еще не до конца разморозился. Во всяком случае, две вещи с ним с тех пор случились – странные: смеяться напрочь разучился, и делу тому самому, мужскому… Ни о том, ни о другом не пожалел ни разу…  Милиция прилетала, конечно, куда ж без нее? Допросили всех чин по чину, но с прохладцей: то ли знали убивца, да свой был, то ли найти не надеялись. Никто ничего не видал, не слыхал, разумеется. Вещи Павла забрали все подчистую – и одежду с обувью, и краски с кистями и мольбертом в придачу, и рисунки, что не раздарил – все до одного, даже зубную щетку увезли – вещдоки, дескать. Про песца Любиного и говорить нечего. Хоть иконы из церкви не вытащили – и на том спасибо. Забыли только фотографию со стены снять – ту, свадебную: Паша ее в рамочку одел и на стену повесил – все любовался. Думали, наверное, что хозяйская, вот и оставили, как и книги – те тоже не тронули… Хотел было отец Олег на свою половину карточку унести, да передумал: у самого такая же в столе лежит, а эта пусть здесь останется. Может, приедет еще Люба, так пусть хоть что-то в их комнате, как при муже ее, сохранится.
Долго голову ломали, как ей сообщить о таком ужасе: ведь ждет же, бедная, не знает, что и думать. «В положении она, – твердо решила матушка. – Напишем – чего доброго, выкинет. Или на грех пойдет, что еще хуже. А так, хоть и мучается, и терзается – но, как ни погляди – а с надеждой жить проще… Официально ведь не жена она ему, в паспорте у него не пропечатана – отсюда ей не сообщат. Если сама не приедет – через девять месяцев расскажем. Оставь, Олег, на Божью волю…».  Так и сделали.
Сначала телеграммы от нее шли отчаянные, все на один лад: где ты, мол, что с тобой, отзовись; письма потом приходили – одно другого толще. Их не вскрывали, в ящичек под иконы аккуратно складывали. После Нового года  замолчала Люба – изуверилась, видно. Так и чесались руки написать ей, узнать, как носит, здорова ли – да как расспросишь, о главном не рассказав? В мае решили – пора. Две недели письмо писали и переписывали, все хотели удар смягчить. Так и не понял отец Олег, получилось ли. Но письмо отправили, а в начале июля Люба и сама, как они и ждали, приехала.
Она не плакала, строга была и серьезна. Сказала, что все слезы еще в осень ту выплакала. Чего только не передумала! Всякие мысли бывали, греха не таила: и такие проскакивали, что разлюбил ее и давно уж в Питер вернулся – да не к ней. Гнала их, конечно, да куда от них денешься? А если не это – тогда что? Тогда только самое страшное оставалось, но если так, почему матушка не написала? Не думала ведь Люба, что они поняли про ребеночка и щадили его, боялись… Всю беременность лететь порывалась, на месте все узнать, да не сдюжила: тяжело ходила, все по больницам маялась. Дома осуждали, думали, нагуляла, раз артистка – а она и не артистка давно. Про венчание и рассказывать не стала – только посмеялись бы да сказали еще, что ее вокруг пальца обвели, как дурочку. Потом дочку родила, Ларисой назвали, фамилию собственную пришлось давать, отчество – Павловна. А тут письмо их… Но слез уже не было – любовь свою она еще раньше похоронила, в сердце у себя, так вот. Как дочка чуть окрепла, головку держать стала – она сюда и вырвалась, на несколько дней только: могиле мужниной поклониться, на комнату, где счастлива с ним была, взглянуть, в церкви, куда муж иконы писал, помянуть его… И назад, потому как за ребенка страшно – и трех месяцев нет младенице… Они с матушкой тоже рассказали ей, что сами знали, про следствие. Да какое следствие, если родственников у парня здесь не было, и никто не погонял, не подмазывал? Ту первую версию, что еще при осмотре места происшествия сама собой разумелась, так и не изменили потом: заезжали-де чужие по тундре, кто-то даже людей подозрительных в районе видел. Прослышали они-де каким-то образом, что в Койдино художник питерский всю церковь расписал, и теперь уезжать собирается. Подумали-де, что плату хорошую он за работу взял, никому ж и в голову прийти не могло, что такое благолепие – и за просто так. Потому и разор-де такой в комнате, что искали те деньги-то… А куда потом подались – ищи ветра в поле. Времена такие настали, что не один  художник – сотни людей ни за что пропадают… Люба слушала и кивала, а глаза сухими оставались и горячими… Прямо перед собой смотрела – так думалось, взгляд тот стенку прожжет. Как она сказала – так и сделала. Обедню заупокойную отслужили, на могиле крест, что за зиму просел, поправили. По тундре долго одна ходила – отец Олег к ней в попутчики не набивался, понимал же: самого так первые недели мотало. Только он с молитвой ходил – ему легче было, а она молиться – научилась ли?
 Проститься не довелось с ней, не судил Господь. Матушка – та  простилась, потому как сама еще раньше в Архангельск с дочерьми улетела, к отцу больному. А как раз накануне, как и Любе ехать, сани за ним из ненецкого становища пришли: ненец знакомый, крестник его, «от живота» помирать собрался. Думали, что ли, собратья его, что, раз родственник их шамана звать не хочет, то надо русского попа ему привести с той же целью: потрясет вокруг своей железной чашкой на цепях, из которой дым благовонный валит – и встанет сородич их.  Причастил он больного, как следовало, сам аппендицит ему диагностировал, да пока с отправкой в Архангельск на операцию управлялся – уж и сутки прошли. Не дождалась его Люба, помчалась к своей девочке – оно и понятно, мать она и есть мать. Как вернулся – Иваныч зашел чайком побаловаться, поклон от нее передал, сказал, что не прилетала «Аннушка» в тот день, потому он сам  на баркасе своем по Мезенскому заливу отвез ее по дружбе… Хотела, бедная, напоследок на  Белое море взглянуть – столько раз с любимым вместе глядели… Посидели с ним, вспомнили… И про войну под сто грамм поговорили, не без этого…  Больше он Любу никогда не видел. Писем тоже они ей больше не слали. Попадья отговорила: «Не береди ты ей раны, молодая она. Может, за другого замуж хочет: и ребенку отец нужен, и сама с девятнадцати лет вдоветь весь век не будешь. Напишет – ответим, а нет –  и не трогай…». Но Люба так никогда и не написала.
Через восемнадцать лет оставался отец Олег все на том же приходе. Всех изменений – это что из иерея на шестом десятке протоиереем заделался. Стал протопоп, одним словом, как Аввакум – а что, до Мезени тут рукой подать. По молодости-то он в протопоповы писания особо не вдавался, а как за полтинник перевалило, под руку попала книга – и перечел. Старовер-то, конечно, старовер, упертый на редкость – а что, плохо, что ли? Сам-то он, протопоп Олег, он из каких, интересно? Понятно, что из никониан, если по-аввакумовски, а для новых раскольников, тех, что Катакомбную Церковь основали – для тех уж и никониане хорошие. Для них он  сергианин – а хуже и не придумаешь… Раз ступенька, два ступенька – дальше-то куда пойдем? Аввакума бы сюда: Литургию нынешнюю если б воочию узрел, особенно в городе где-нибудь – никониане тогдашние ему святыми бы показались; Типикон давно попрали, о Номоканоне и вспоминать неудобно. Иначе теперь вообще никто бы никогда не причащался, и его, недостойного протоиерея, сюда включая. А вот интересно, думалось: стал бы он, как Аввакум, на своей нынешней сергианской ступеньке дó смерти упираться, если вниз поволокли бы еще на следующую, называемую по имени очередного передового реформатора? И поймал себя на мысли: хотелось бы! Ох, как хотелось бы – только откуда взять такой силушки…  И зауважал Аввакума с тех пор отец Олег, на  восток, в сторону Мезени, что почти на той же широте лежала, все пристальней стал поглядывать. И мысли всякие роились, особенно когда Павла покойного вспоминал. Почему-то казалось, что у того точно сил бы хватило. Почему – Бог весть. На вид такой был, что соплей перешибить ничего не стоило, а сила – та чувствовалась. Настоящая. Только не расправилась еще, наружу не вышла. Не позволил Господь. Почему?
 К тому времени они с матушкой во всем доме уж вдвоем остались – старушка, правда, была у них еще – за ради Бога и в церкви, и дома у них прислуживала. А дочки – те, как водится по новому времени: сначала в Архангельск учиться упорхнули, потом замуж без всякого родительского совета повыскакивали. Внуки, хотя и народились – да что толку: один в Москве, двое в Америке. Больше не хотят, избегать научились – карьеру делают – Номоканона на них нет… Только и мог отец Олег вздыхать тяжко, когда об этом думал – а что ты тут поделаешь. Вот если б Павел с Любой – у них бы… Вздыхал еще тяжелей и гнал от себя подальше ту мысль протопоп.
А летом как-то раз постучали в дверь. Матушка на ту пору в Архангельск отлучилась, прислуга туговата на ухо была, пришлось самому открывать. Кто там, никогда не спрашивал – какая разница: если и зарезать хотят, как Пашку тогда, то все равно ведь будет, как Бог попустит.  Тяжелая дверь медленно отворилась, и отец Олег увидел Любу. Точь-в-точь такую, как вспоминал. А вспоминал он ее не скорбную с горячими глазами и тенями сиреневыми во все лицо. Нет, он всегда представлял, как она после венчания из церкви выходила. Такой и стояла теперь перед ним восемнадцать лет спустя, ничуть не изменившаяся. И лицо также светилось…
Через полминуты сообразил, конечно, – девушка еще и рта раскрыть не успела. Никем иным не могла она оказаться, кроме как дочерью Любиной, Ларисой… Павловной. Отличалась, конечно отличалась: ростом повыше, собой пофигуристей. И волосы, опять же, острижены. Одета хорошо, не по-тогдашнему. Тогда что здесь знали? Летом – штормовка линялая, зимой тулуп извечный. На Ларисе была нарядная синтетическая курточка – розовенькая такая, смешная… А лицо – неиспорченное еще, это он сразу понял, все-таки  священник с опытом. Такое и двадцать лет назад редкостью считалось, а уж сейчас-то…
– С мамой приехала? – спросил, не здороваясь.
И по тому, как она на секунду замялась, сразу понял. Понял, и в один миг весь какой-то тяжелый стал, будто секунда та ему лет десять возраста прибавила. Распахнул дверь шире:
– Ну, проходи, Лариса…
А она и не удивилась будто. Нынешние молодые, они такие – сообразительные. Хотя что тут – два и два сложить… Знает ведь, что как две капли воды на мать похожа. Девчонка кивнула с улыбкой, бойко скинула куртку в сенях, кроссовки сбросила и в комнату уж в носках пошла,  прихрамывая.
– Упала? – спросил  сочувственно (не могла же у Павла с Любой дочка от рождения хромоножкой быть). – Садись сюда вот…
– Да, здесь уже, как с самолета сходила… Так укачало в нем, что, земля из-под ног ушла… – сдержанно пояснила девочка и, чуть смутившись, добавила: – Значит, я правильно сюда приехала, раз вы сразу поняли, кто я. Я название села прочла на обороте фотографии, где вы, мама моя и… папа, да?
Сердце у отца Олега подскочило так, что он аж ворот на себе рванул: она что, не знает, кто ее отец?! Про Койдино никогда не слышала?! Это  ведь значит, что не Люба ее воспитывала – с самого начала... Господи, да что же там еще могло стрястись?!
– Лариса, когда твоя мама умерла? Что она тебе рассказывала?! – крикнул так, что стекло в шкафу звякнуло.
Она глянула как бы изумленно:
– Я не знаю… Я у вас спросить приехала… Маму свою я не помню… Она пропала, когда мне было три месяца, ее искали, но не нашли. Узнали только, что в Архангельск прилетела в июле – и с концами. Меня тетя и дядя как дочку воспитали.  А этой весной нашла я на даче, на чердаке, фотографию. На ней дата ровно за девять месяцев до моего рождения. Мы с бабой Зоей и подумали, что там рядом с мамой, наверное, мой отец. И вы тоже там, только моложе, не седой еще – баба Зоя так и сказала: священник. И еще сказала, что, похоже, венчались мои родители. Денег дала, чтоб я поехала, вас разыскала и спросила, не знаете ли вы, что случилось с мамой и… папой… А вы тоже удивляетесь. Значит, не знаете… Зря я, выходит, ехала, да?
Отца Олега подбросило из кресла и замотало по комнате туда-сюда.
– Нет, нет, не зря… – бормотал он, пытаясь собрать в кучу разметавшиеся мысли. –  Странное здесь что-то, вот что… Подожди, подожди, давай с самого начала… – Спохватился: – Да тебе, наверно, чаю? Или поесть с дороги? Ты прости: оглоушило так с самого начала, что  не сообразил.
– Да ничего. Меня доктор покормил, Григорий Петрович, – ответила Лариса.
Такая фраза простая  – а зарозовела вдруг девушка, как шиповник в цвету. Он глянул внимательней и переспросил:
– Доктор?
Глаза опустила, русыми ресницами их прикрыв до половины:
– Да… Я когда упала прямо у трапа, меня мужчина один поднял и в медпункт отвел. А там Григорий Петрович… Ногу мне посмотрел, сказал, что ничего страшного, и повязку эластичную сделал. Пока делал, расспрашивал, кто я, да зачем приехала… Я стала рассказывать, а он, вот как вы только что, сразу понял, что я после такой дальней дороги голодная. Повел в соседнюю комнатку, а там столик у него и плитка электрическая… Супу мне дал из красной рыбы и оленины кусок… А потом мы чай пили и… обо всем  разговаривали… Григорий Петрович сказал, что я могу в другой половине того дома, где медпункт, остановиться: там не живет никто, и вход отдельный… Я согласилась, конечно, мне же ночевать где-то надо… – и опять слова все обычные, не придерешься, а вот совсем другой смысл в них промелькнул, тот самый… Коснулось ее – что тут говорить…
Хоть и взбаламучена душа была и мысли не о том, а не сдержался протопоп, усмехнулся в бороду: ай, да доктор! Шустёр Гриша, ничего не скажешь! А с виду тихий такой очкарик, в церкви прилежный прихожанин. Здесь он после интернатуры отбывал, чтоб от армии откосить.  Уклонистов-то отец Олег в целом не поддерживал – но тут ведь дело другое: да кто ж придумал такое вредительство, чтоб врачей, что столько лет проучились и так народу нужны, – да под винтовку рядовыми! Неужели они там полезней будут?! Лично помог Грише отсрочку получить, пока на отдаленной точке врачом работает, – а там, глядишь, и возраст выйдет. Знакомствами-то оброс за годы, понятно: многие чины и повыше военкоматских, делов понаделав, ада бояться стали и пред духовными лебезили – отпусти, мол,  батёк, грехи мои тяжкие, а я тебе за это… Для себя ничего не надо было отцу Олегу, а для других – пользовался. И за грех не держал. Тем более, что и Гриша нравился ему: честно лечил, вдумчиво. Мзды не брал – разве по мелочи, да и то натурой – да в этих краях в таком и на исповеди не каялись. Ночами доктор над книгами медицинскими просиживал. Я, говорит, в институте-то и ворон на занятиях считал, случалось, и половину экзаменов на халяву спихнул; теперь пробелы заполнить должен – не всегда же успеешь, если что, в Архангельск больного доставить; а помрет по дороге только потому, что у тебя знаний не хватило – так ведь как жить после такого-то… Этот подход отец Олег целиком поддерживал и нравственным чувством своего духовного чада вполне доволен был. Одного только, по его мнению, Грише недоставало: жены толковой, чтоб по местным бабам-разведенкам тайком не бегал, триппера себе на… то самое… не искал… И вот, гляди-ка… Хотя рано загадывать. Посмотрел на Ларису серьезно:
–  Ладно, давай вдвоем все по полочкам разложим.
И вот какой расклад вышел неутешительный: по всему выходило, что тогда, в июле девяносто пятого, сойдя в Архангельске с баркаса Анатолия Ивановича, Лариса  билет на самолет не взяла.  Не было такого, иначе б милиция, когда искала ее тогда, это бы первым делом выяснила. А значит… Значит, в самом Архангельске случилось с ней что-то страшное,  она и до аэропорта добраться не успела… И выяснять теперь, что стряслось тогда, восемнадцать лет назад, когда люди целыми городами пропадали – дело гиблое. Грузно обрушился на диван отец Олег, еще лет на пять постаревший, а Лариса беззвучно заплакала. Много свалилось сегодня на девочку – да еще и про отца такое узнать: как ни крути, а рассказать пришлось… Но она вдруг подняла голову и спросила вполне рассудительно:
– Отец Олег, а если не в Архангельске? Кто подтвердит, что этот ваш фронтовик маму действительно до порта довез, а не по пути в Белое море за борт выбросил?
Он махнул рукой:
– Это ты, дочка, брось.  Он войну до Сталинграда прошел – там живот ему миной разворотило – человек заслуженный, проверенный. Здесь с конца сорок четвертого, я только родился после этого через двенадцать лет. Всю жизнь он здесь летом в совхозе рыбарил, а зимой морзверя бил. Даже если б я ему, как себе, не верил, сама подумай – зачем бы он на Любу руку подымал? Ему тогда уже за семьдесят перевалило, мама твоя по возрасту внучкой его могла быть – что ему, изнасиловать ее, что ли, приспичило, прости, Господи? Если на то пошло, Иванычу когда и восемьдесят было, никакая одинокая баба ему здесь не отказывала – кому, как мне, не знать… Кхм… – он запнулся, вспомнив, с кем разговаривает. – Короче, глупости. А хочешь – еще раз у него спросим. Не думаю, что забыл, голова-то у него дай Бог каждому.
– А он что – жи-ив еще?! – подбросилась Лариса.
– Не только жив, но до этого года еще в море ходил за пикшей. С весны только сдал маленько, со двора не очень-то выходит, – отец Олег глянул на часы. – Еще не спит, наверно, хоть сейчас пойдем…
Ветеран не только не спал, но и во дворе своем прибирался весьма бодро.
– Доброго вечера, Анатолий Иваныч! – приветствовал его от забора протопоп и рукой помахал.
Тот поднял голову, ответить хотел – да замер, гостю за плечо глядя. Туда, где скромненько Лариса шла. И увидел отец Олег на миг не лицо, а… Сказал бы «маску ужаса» – да к чему такие сравнения. Просто удивился старик, ясное дело: тоже в первый миг Ларису за мать ее принял. Домой не повел их – сказал, не прибрано – во дворе разговаривали… Да, отметил отец Олег, сдал старик, ничего не скажешь: руки трясутся, говорит еле-еле, сам серый весь – старость… Все помнил, конечно, ничего не прибавил, не убавил – все, как тогда, рассказал. Да и чего особенного было-то, чтоб рассказывать? «Аннушка» в тот день не летала – погода нелетная. Вот Люба к нему и зашла – вроде как навестить – с мужем-то часто раньше захаживали. Пожаловалась, что до Архангельска не добраться, а дома дите без груди неделю, сердце изболелось, дома давно уж быть обещала. Он и предложил по-дружески на баркасе своем довезти ее. А что? Подумаешь, шесть часов туда, шесть обратно, на море только рябь небольшая – одно удовольствие. Она согласилась,  через час и отправились, а к четырем пополудни уж и на месте были. Поблагодарила его Люба, привет всем передала, здоровья пожелала… Он на берег за ней не сошел – на что? Домой торопился: в Мезенском заливе вроде как ветер усилился… Вот и все. О чем тут еще было спрашивать?
Обратно шли молча, оба грустные. О том, что тайны той вовек не разгадать, помалкивали – и так ясно. Из докторова дома он Ларису все же забрал тем же вечером: хороший-то хороший Гришка, а неровен час… Поселил у себя на другой половине – той, где родители жили когда-то, только в другую комнату, не ту, где Павла зарезали. Та – давно закрытая стояла наглухо, а полки с романами и фотографию со стенки – это все во вторую комнату перенесли. Туда и гостей всегда теперь селили.
– Можно я поживу немножко? – спросила, краснея, Лариса.
– Живи сколько хочешь. Хоть навсегда оставайся, – от души ответил отец Олег.
Какой ей резон теперь был оставаться? Да ясно какой – девичий. И в том протопоп давно уж научился смертным не перечить.
Не греет тундровое солнце – висит над горизонтом, как перемороженное яблоко, смотрит неприветливо. И море ледяное – редко какой смельчак в самой середине лета окунуться рискнет – да тотчас и выскочит, холодом обваренный. Тундра кругом – плоская и седая от ягельника, насколько хватает взгляда. Редко где кривое корявое деревце притулится.  Зима почти всегда, даже когда лето по календарю – потому что разве ж это лето? А ведь есть один период в жизни людей, когда им и здесь хорошо, думалось отцу Олегу. Это когда любовь их настигает, да не всякая, а первая – без оглядки на прошлый горький опыт, как потом бывает. И солнце, отродясь здесь и кошки не согревшее, греет их жарче южного, и море ласково лижет босые ноги…
Ни от кого не таились доктор Гриша с Ларисой. Как ему свободная минутка выпадет – тотчас они за руки – и по тундре на берег. Он, отец Олег, когда на тони ходил к знакомому – видел не раз обоих: даже не целуются. Так вдоль обрыва ходят – разговаривают. Дивны дела твои, Господи – о чем им говорить-то, ведь неделю знакомы! Все правильно. Сказал  об этом апостол: тайна сия велика есть. На двери медпункта почти всегда записка повешена: «Ушел за медикаментами. Скоро буду», – и номер мобильного. Ничего, дело святое, если помирать кто соберется – вызвонят, а нет – так и подождут…   Как вернется парочка – доктор не старше Ларисы выглядит, хотя уж четверть века на свете живет. Резвый стал, как мальчишка, оленем скачет. А она… Тут отец Олег мать ее всегда вспоминал и лицом темнел. Нет, за этими он пристальней смотреть будет. Беды не допустит! И сам себя окорачивал: «Аще не Господь сохранит град, всуе бде стрегий»… И радость, и горе – так и ходят рука об руку. Как эти вот двое.
Он уже спал, когда она начала колотить кулаком ему в дверь. «Отец Олег!» – кричала не своим голосом – он чуть в одних кальсонах к ней не выскочил, думал, спасать надо. Лариса буквально ворвалась в комнату – и прямо в лицо ему стала бумажку какую-то совать. Он спросонья осоловевший был, не сразу и понял. Оказалось, телеграмма на имя Павла – восемнадцатилетней давности. Текст непонятный, словно кусок откуда-то вырван: «Справа Генка» – иди, разбирайся.
– Вы что, не понимаете? – повторяла Лариса, как заведенная. – Не понимаете, что ли?
Только теперь он заметил, что в другой руке у нее фотография – та самая, в рамочке, со стены. Проснулся, глянул внимательно, да и без того наизусть знал. Слева первым он сам стоял в подряснике, потом  – молодые, следующий – Анатолий Иванович. Матушка со средней дочкой чуть впереди… Телеграмму взял, дату проверил первым делом. Что за напасть! Выходит, получил ее Паша прямо в последнее свое утро! И не знал никто… Конечно, не знал, он же сам всегда почтальона встречал…
– Где взяла? – прошептал – а сердце из груди наружу чуть ли не проламывалось.
– В  книжке, –  пролепетала она. – Книга там такая же, как та, в которой я дома фотографию нашла. Набокова, «Дар» называется. Взяла я в руки – думаю, мама ведь и здесь ее могла читать –  а в ней… Обратный адрес где-то в Псковской области… Какая-то Пахомова Клавдия…  Отец Олег, сколько у моих родителей было этих фотографий?
– Какая разница! – с досадой воскликнул он, хоть и точно помнил, что они взяли три вместо двух – матушка им свой экземпляр уступила. –  Здесь справа – Иваныч, не Генка никакой. Это вся деревня знает, хоть кого спроси. О чем-то другом телеграмма, но важная она, Лариса! Важная – понимаешь – в любом случае! Отец-то твой, Павел, – тоже Пахомов был! Эта Клавдия, стало быть, родственница его – а тут тебе адрес готовый. Телеграмму, девочка, он прямо накануне смерти получил – и не показал никому! Может, ерунда какая-нибудь, может – нет, но ведь это адрес родных твоих, кровников, понимаешь? Южиков тех самых! –  хитрой улыбки не сдержал.
– Каких ёжиков? – изумленно спросила девочка, как он и надеялся.
Утром они с доктором проводили Ларису на «Аннушку».
– Думаете, вернется? – грустно спросил Гриша, не отрывая взгляда от все уменьшавшейся темной точки в невысоком светлом небе.
– Куда она денется… – философски ответил отец Олег. – Сам-то ты что обо всем этом думаешь?
Телеграмму ту странную имел он в виду и фотографию, конечно, – что же еще? Но воистину – что у кого болит…
– Да смешная она… – блаженно улыбнулся Гриша. – В тот еще, первый день у меня спрашивает: «Какие, доктор, самые надежные таблетки, чтобы похудеть побыстрее?» Представляете? А я смотрю – у нее же серьезный недобор веса!
О чем с ним говорить было – ясно же, что не на аэроплощадке рядом с ним стоял доктор – в самолете с Ларисой летел… Вздохнул протопоп. И призадумался.



Главы: 1 2 3 4 5 6

Наталья Веселова