Получать новости по email

Творческая лаборатория

Наталья Веселова




Главы: 1 2 3 4 5 6

На линии любви

Глава 6

Живые не знают


Посмотрев в иллюминатор, можно было увидеть то, что всегда: блистающую лазурь кругом и словно бы густую свежую простоквашу внизу – самое успокаивающее зрелище для пассажира на высоте километров так двенадцать. Если видишь именно это, значит, самолет летит себе пока ровно и падать не собирается. Иногда картина быстро превращалась в фантастическую: на некотором расстоянии чуть справа по курсу и впереди появлялось нечто, напоминающее бокастую белую акулу с крыльями; она висела в невыносимой синеве почти неподвижно, но самым непостижимым образом росла и росла; наконец, торжественно выплывала, гладкая и ослепительная, на странно близком расстоянии и оказывалась большим и тихим самолетом встречного курса – и внезапно исчезала навсегда…
После такого Ларисе каждый раз казалось, что самолеты разминулись, избежав рокового столкновения, лишь случайно, и следующая небесная акула обязательно проглотит их жалкий и тощий ТУ, следующий обыденным рейсом Санкт-Петербург – Архангельск… Лариса откинулась в кресле и улыбнулась с закрытыми глазами: зачем она поехала туда, на край земли, около месяца назад?  Просто чтобы узнать, не помнит ли кто ее маму, не знает ли, куда делся отец… Она не рассчитывала и не собиралась превращаться в юного следопыта, выясняющего подробности давно канувших в Лету человеческих перипетий. Какое, к едрене фене, подполье, во время Второй мировой, о котором рассказала эта полуслепая лысая старуха, оказавшаяся двоюродной прабабкой? Все эти  давние события стояли для Ларисы в одном ряду с невнятными мотаниями Пьера Безухова по Бородинскому полю и черно-белым видением революционных матросов, храбро лезущих по витой решетке Зимнего Дворца…  Хотя, в принципе, получалось понятно: тот полицай Генка в тюрьме изнасиловал некую Нину… Хотя, почему, собственно, изнасиловал? Он ведь серьезно рисковал головой, вызволяя ее из камеры, и вправе был рассчитывать на некую, так сказать, компенсацию, тем более, что Нина ему сама предложила… Тут Лариса несколько запнулась в собственных мыслях, остро ощутив, что думать так не положено: это аTascam DR40бсолютно противоречит традициям гуманизма… Ну ладно, проехали… Она родила девочку Антонину, а  та – сына Павла. Этот Павел и есть ее трагически погибший отец, а шалунишка-полицай, значит, родной ее, Ларисы, прадедушка… Хорошенькое дело.  Но и это еще не все. Выходит,  негуманный  Генка-прадед, ухитрился как-то сменить свое опозоренное имя на честное и проживает себе спокойно уже шестьдесят девять – Лариса ужаснулась такой запредельной цифре – лет в деревне Койдино, что у самого горла Белого моря…  Все его уважают и зовут Анатолием Ивановичем, а государство периодически награждает за героическое прошлое и дает разные приятные льготы… Стоп-стоп-стоп. А кто это доказал, собственно? Да никто, если беспристрастно взглянуть. Потому что узнала его старушка Клава – полвека спустя! – по не особо четкой, с пленки еще, фотографии, да и самой ей тогда было уже за семьдесят и зрение, должно быть, не очень, раз потом почти ослепла. А сейчас она и вовсе никакая не свидетельница. Так ли, нет – концы в воду. Собственно, и рассказывать не о чем: и баба Зоя, и отец Олег, да и Гриша, пожалуй, не то что посмеются над ней, но ласково так усмехнутся, по голове погладят: ишь, сыщица великая, ну ладно, покушай вот пирожка с морошкой… Лариса досадливо шмыгнула носом: она терпеть не могла, когда с ней разговаривали, как с маленькой. Но про родителей-то своих она так ничего и не выяснила! Кроме того, что отец ее, Павел, погиб как раз в день, когда получил ту взбалмошную телеграмму, из которой, конечно, ничего не понял… Хотя почему не понял? Ведь Клава рассказала ему историю его бабушки!  Она-то ведь, Лариса, сразу поняла: одна фотография у нее и сейчас в сумке, а другая прямо на стенке висела. И у отца… тоже. А телеграмму он прочитал прямо на аэроплощадке и пошел… Куда?! Господи, да батюшка сказал, что прямо к Анатолию Ивановичу! И сидел там долго! А потом в сарае у себя мрачный был и чем-то подавленный. Отец Олег решил, что разлукой…
Лариса выпрямилась в кресле и невидящим взглядом обвела салон. Изнутри поднималась противная мелкая дрожь. Она оперлась локтями на откинутый столик и уперлась похолодевшим лбом в сцепленные руки. Спокойно. Спокойно. Отец был человеком прямодушным и… как бы это сформулировать… несколько наивным, что ли… Ему было примерно столько же, сколько и Ларисе сейчас – и ей ли не знать, каковы в ее возрасте мальчики такого типа. Не мог он носить такое в себе, не сумел даже донести до дома… А может, не захотел, не проверив, делиться таким жутким подозрением. И просто спросил. Спросил напрямик… Ну, а тот же не дурак – мальчишке с места в карьер признаваться – отперся от всего, разумеется, сказал, мол, знать ничего не знаю, какой еще Генка…  Не мог же Павел настаивать – ушел, конечно, да еще и извиниться, небось, пришлось. Чтобы точно выяснить – теперь очная ставка с Клавой нужна была, а на это время требовалось. И вот этого-то времени Анатолий Иванович – нет, Генка, Генка! – Павлу и не дал: ночью пришел и спящему горло перерезал: знал, что никто на него, гада, не подумает… Потом всю комнату перевернул, когда телеграмму искал – а вот в «Даре» посмотреть не додумался… А может, не успел, спугнуло его что-то…  Но ведь тогда выходит, что и маму… Лариса запустила пальцы себе в волосы и со стоном рванула их.
– Девушка, вам что – плохо? – наклонилась к ней участливая соседка.
Лариса ошалело глянула на нее, словно вынырнув из-под воды:
– А? Нет… То есть… – она едва перевела дыхание. – Нет-нет, спасибо… Извините…
– Ну держитесь, мы уже на посадку идем… А если что – вы скажите, я стюардессу вызову… – недоверчиво отвязалась женщина.
Плохо? Да, конечно, Господи, ей плохо… И матери ее, Любе, тоже плохо было там, в комнате, где убили ее мужа, где столько воспоминаний смотрели из всех углов… Самых дорогих воспоминаний… Теперь и она, Лариса, понимает – почти понимает – каких… И маме тоже не спалось все эти светлые ужасные ночи… Однажды она открыла любимую книгу, чтобы успокоиться… И нашла ту телеграмму, до которой не доискался убийца. Люба тоже поняла, о чем в ней идет речь – ведь фотография все еще висела на стене! Рассказал ли ей муж ту отвратительную историю? Конечно, да! Ведь они же были самыми близкими людьми на свете, вместе смотрели у Белого Дома смерти в глаза!  А если и нет – пожалел ее, допустим… Все равно она смутилась, задумалась… И наутро пошла – к кому? – да все к нему, ветерану войны, у которого не раз чай с вареньем пила! И которому доверяла… Да и вообще – старый ведь, что такой сделает? Если в чем виноват – то сам скорей испугается… А священника в тот день как раз куда-то вызвали – и, хотя такое и происходит по нескольку раз в неделю, но в тот день для Генки это стало просто подарком Небес… Успокоил Любу, наврал ей с три короба – за семьдесят лет врать будь здоров научился, иначе не выжил бы! – и предложил в Архангельск отвезти, раз погода нелетная… И по дороге где-нибудь… Нет! Не было такого, не ступала мама на его баркас! Не уехала бы она,  не попрощавшись с отцом Олегом по-человечески, дождалась бы! Да еще со стариком этим, которому не могла вполне доверять…  Значит…
Самолет постепенно снижался, отчетливо закладывало уши – и подступила гадкая, тягучая тошнота. Не от перегрузки – от ужаса. Потому что Лариса знала теперь, что ее девятнадцатилетняя мать была убита там, в Койдино, и там же находится ее безвестная могила. И еще знала, что ее могилу тот старый негодяй обязательно покажет – и признается. Во всем. Сам…
Лариса прекрасно понимала, что все толпившиеся в ней прозрения и догадки были слишком сложны для обыкновенной восемнадцатилетней девушки, а вся невероятная ситуация, в которую этот полуподросток нежданно-негаданно попал, могла оказаться не по зубам и взрослому мудрому человеку. Зато девчонка была полностью детищем своего века – века-бунтаря и созидателя все новых и новых машин, века не философа и не мыслителя, а созерцателя и накопителя информации. И она, конечно, посмотрела сотни и сотни самых разных фильмов, особо предпочитая триллеры и продвинутые ужастики, и потому навеки усвоила себе, что ситуации случаются и пострашнее, а, чтобы выпутаться из них, особо необходимо личное бесстрашие и самая малость везения…

…Летной погоды в Архангельске ждать пришлось до самого вечера, и в Койдино по аэроплощадке Лариса, изведясь нетерпением, бежала бегом – а там припустила к медпункту шустрей январского песца. И уперлась в запертую дверь, увенчанную знакомой бумажкой. «Ушел за медикаментами» – гласило идиотское послание. И действительно, бред ведь, если подумать: куда ушел за лекарствами – в тундру? В десять часов вечера? В эту минуту Лариса узнала, что чувствует человек, когда у него внезапно темнеет на сердце: все цвета, и без того не очень яркие, в один миг отчетливо потускнели перед ее глазами. Потому что она прекрасно знала, где находился Гриша, когда на двери висела эта записка: именно в тундре. Или на берегу моря. С ней. А если не с ней, то с кем? Тут найдется… Можно не сомневаться… Она быстро нажала горячую клавишу с Гришиным номером – не может ответить, ласково сообщил ей специально поставленный извиняться перед обманутыми девушками робот. Чуть не плача, Лариса развернулась и тяжело пошла к дому священника, где ставни были еще распахнуты, и убито постучала в дверь. Долго не открывали, так что Лариса отчаялась ждать и отбила костяшки, но наконец – никаких традиционных шагов за дверью не раздавалось – дверь открыла старушка Липа в огромных, носимых ею зимой и летом и снимаемых только на ночь, черных валенках. Одевалась она тоже только в черное с головы до ног, хотя  была не горькой вдовой, а сознательной девственницей. Возраста ее не знал никто, и даже старожилы определить не брались: сколько ее помнили – она всегда оставалась одинаковой, с маленьким темно-серым личиком, казавшимся вырезанным из старого растрескавшегося дерева, безмолвным провалившимся ртом и в теплом черном платке, доходившим до глаз. Говорила Липа только, если ее спрашивали, а в остальное время ритмично жевала губами, словно всегда повторяя про себя одну и ту же короткую – не более восьми слов – фразу. До того, как в начале девяностых в Койдино построили новую дивную церковь, Липа, нацепив на валенки огромные галоши,  каждое воскресенье ходила пешком по тундре в ту дальнюю, что была открыта – и таким образом наматывала за один поход двадцать два километра, да еще и выстаивала службу. В это никто, кому рассказывали, не верил, но местные знали – правда, и боялись. Потому что ведь действительно страшно же... Когда появилась церковь в Койдино, Липа сама почти поселилась в ней, никого не спрашивая. Она ежедневно терла добела и без того чистый дощатый пол, скоблила дареные жертвователями золоченые паникадила, продавала тоненькие гибкие свечечки, принимала за стойкой требы и бдительно следила за всем немалым и сложным церковным хозяйством. На службах ненавязчиво прислуживала отцу Олегу вне алтаря, читала, что полагалось, когда не было псаломщика – а в священниковом доме несла обязанности добровольной прислуги, берясь за любое дело и никогда не сидя без него. Денег и гостинцев не брала ни под каким видом – «Мне моей пенсии на все хватает» – а если что всовывали насильно приезжие, то немедленно передаривала чужим прожорливым детям и своим нетребовательным домашним. За все это ее, конечно, законно осуждали – «пристроилась, чтоб в богадельню не сдали», остро недолюбливали – «святоша, хитрая гордячка», открыто брезговали едой из ее рук – «грязная бабка, одежду не меняет»…
– Матушка еще из Архангельска не вернулась, – как всегда тихо доложила она Ларисе. – Батюшка с доктором на старые тони уехали, рыбак там покалечился. Ты к себе проходи да оправляйся пока, а я сейчас супу согрею.
– Не беспокойтесь, баба Липа! – выдохнула Лариса, у которой с плеч свалилась такая гора, что ноги от легкости чуть не оторвались от земли. – У меня в рюкзачке зефир, печенье и бутылка лимонаду есть!
– Ну, ладно тогда… – баба Липа глянула на нее с непонятно пронзительным выражением – впрочем, у нее всегда был такой взгляд, словно она знает куда больше, чем все остальные, но молчит из вежливости.
Она бесшумно исчезла в своих черных валенках, а Ларису стало носить по дому:  усидеть на месте со всеми нелегкими соображениями, коими ровно не с кем было поделиться, разрывавшими голову и сердце, она все равно не смогла бы… Отец Олег разрешал ей раньше заходить в его отсутствие к нему в кабинет – делал он это в напрасной пока надежде, что девчонка от нечего делать заинтересуется какой-нибудь дельной книгой, но Лариса об этом не знала, и просто с уважением рассматривала интересные и невиданные предметы: иконы в чудных старинных окладах – прежде всего, потом оленьи рога, понатыканные везде, где было место, и охотничьи ружья, конечно, –  у Гриши тоже такое было, он даже управляться с ним Ларису на досуге учил… Ружья? Она  все пристальней вглядывалась в одно, оставшееся: другое, отправляясь далеко в тундру, священник всегда брал с собой на всякий нежданный случай – там ведь и на волка выйти не заказано. Лариса робко приблизилась, а в сердце все ощутимей вставала новая, приятная и где-то словно украденная решительность. Секунда – и ружье оказалось у нее в руках. Патроны лежали в нижнем ящике старого тяжелого комода – отец Олег однажды при них с Гришей доставал… Лариса резко дернула ящик – так оно и есть! А вот эти – крупнокалиберная дробь, с которой ходят на морзверя. Что ж, жестко подумала она: у нее тут неподалеку сидит в своей норе зверь пострашнее! И уже недрогнувшими руками она с силой переломила ружье, загнала два патрона, звонко клацнула. Ага, вспомнила, откуда такая удаль явилась: Ума Турман в «Убить Билла». Сейчас она тоже покажет, что не соплюха недоделанная. И, когда Гриша и отец Олег к утру вернутся, они уж не посмеют над ней беззлобно подтрунивать, все главное дело сразу забрав себе на правах мужчин… Она не Ума Турман, у них в России женщины во все века покруче были! Лихо закинув заряженное ружье за спину, Лариса вышла в неугасимую летнюю полночь и, держась очень браво, так что и самой нравилось, твердо зашагала по каменно спавшей деревенской улице.
Тут главное было – не утерять кураж и не выйти из образа. Страха Лариса не испытывала вовсе никакого – не воевать же ей предстояло с девяностолетним старцем – а вот некоторое смущение ощущалось очень ясно: а ну, как никакой это не Генка-полицай, а самый настоящий Анатолий Иванович, престарелый ветеран Второй мировой или, как раньше называли, Великой Отечественной? И она сейчас вот к нему ворвется, непотребно оскорбит – да еще станет перед носом больного старика ружьем размахивать! Господи, если так – стыд-то какой! Сраму потом не оберешься, придется срочно бежать из этого дурацкого Койдино, поджавши хвост и чуть ли ни камнями по дороге побиваемой! А Гриша же не побежит за ней так сразу – ему до двадцати семи лет тут, хоть тресни, досидеть надо, чтобы в армию не замели! Положеньице… Но остановиться Лариса уже не могла, находясь в том классическом состоянии, которое давно и метко характеризуется великим народом так: вожжа под хвост попала. Это – одна, а другая, видно, нахлестывала…
Во дворе ветерана сонно брехнула, издала тяжкий вздох и вновь смежила усталые от жизни веки непривычная к ночным вторжениям и оттого не ведающая, как в таких случаях быть, старая беспородная псина. Лариса стукнула в дверь – громко и намеренно нагло: пусть вспомнит там спросонок, как полицаем в дома честных людей вламывался. Стукнула раз, стукнула два – и за дверью послышалось далекое шарканье. Девушка оробела: сейчас либо бежать без оглядки, либо уж переть до конца, а там видно будет. Дверь открылась раньше, чем она успела принять твердое решение – и Лариса сделала шаг назад от неожиданности. Перед ней стояло жалкое низенькое существо в просторной   исподней рубахе и смешных семейных трусах, из которых тянулись две тонюсенькие и слабенькие безволосые ножки, покрытые жесткими фиолетовыми шнурами вздувшихся вен. Круглая лысая головенка с островками седого пуха, торчавшая на щуплой дряблой шее, как на шесте, сплошь была покрыта отвратительными темные пятнами, на складчатом нечистом лице выделялся лишь мощный желтоватый нос, делая своего обладателя похожим на потрепанного птенца птеродактиля. Впечатление довершали две тощие коричневые птичьи лапки, рассеянно теребящие грязный ворот…  Грозный враг Ларисе достался, нечего сказать. Но отступать было некуда и не раз виденным в фильмах и потому идеально повторенным движением она смахнула с плеча ремень и, вертикально держа ружье, легонько толкнула им хлипкое туловище, загораживающее вход:
– А я к вам, Геннадий, простите, не знаю, как по батюшке.
Именно в этот момент она поняла, что не ошиблась. Только в этот. Потому что, услышав имя, старик вздрогнул так, будто ружье уже в него выстрелило и попало – в сердце. Кем она пришла – палачом? Судьей? Но палачом этому человеку стало само время, уже недрогнувшей рукой завалившее его на плаху, а Судья – тот не замедлит, когда время опустит свой топор на эту ощипанную шею… И что, может, теперь просто повернуться и уйти?
– Ну, здравствуй, прадед, – как смогла, презрительно бросила Лариса, наступая на него, инстинктивно пятившегося от ружья по захламленным сеням.
Но после первых минут закономерной растерянности старик уже сумел взять себя в руки:
– Какой еще прадед? Отродясь детей не плодил на свою голову! – сварливо выкрикнул он даже не писклявым, а будто трещащим голосом.
– Ах, гнида… – красиво сплюнула Лариса. – Насилуешь женщин – так не удивляйся правнукам!
– Ты что это себе позволяешь, мандавошка? – совсем, наконец, спохватился дед. –  А ну, проваливай отсюда, пока я милицию не вызвал!
– Зови давай! – в запале крикнула она. – Мне как раз пора показать им документы! Предъявить доказательства, за которыми ездила! И которые, будь уверен, привезла! Рассказать людям, кто ты на самом деле: не ветеран войны, а кровавый палач, фашистский пособник! Что, думаешь, все свидетели померли?! – с удовольствием напропалую блефовала Лариса, картинно потрясая уже направленным ему в живот стволом и наслаждаясь выражением недоуменного ужаса, медленно заливающим лицо старого полицая.
Между тем она успела подумать: «Лишь бы не выстрелило!», аккуратно проверила большим пальцем предохранитель, а указательный и средний незаметно отодвинула от курков – мало ли что.  Они благополучно допятились до открытой двери в комнату и, переступив порог, Лариса поморщилась от отвращения: густой запах старческой мочи висел, как плотный туман; ночами на двор старик, понятно, уже не бегал и справлял нужду тут же, у кровати с шишечками,  в роскошную эмалированную ночную вазу – без крышки, но зато ярко-оранжевую и с наивными анютиными глазками на боку. В остальном же комната оказалась на удивление опрятной – скромной, понятно, но чисто прибранной – и деревянный пол даже был кокетливо покрыт толстым слоем коричневого лака… Пересилив себя, Лариса указала стволом на кресло и строго велела:
– А ну, сел – и чтоб без шуток! – каких шуток от него можно было ожидать, она понятия не имела, но так полагалось для обязательной острастки.
Старик трясся с ног до головы – это было очевидно. Пестренькие семейные трусы спереди отвратительно потемнели. Что ж – тоже известное дело: как людей на тот свет спроваживать – тут они молодцы, а самим под дулом стоять – тут и обоссутся… Лариса уже чувствовала свою первую, крупную и нешуточную, жизненную победу и хотела неторопливо распробовать ее вкус: вот она какая, оказывается – сладкая и пьянящая, даже голова кружится… Жаль, что так легко досталась. Она грациозно, как дама в амазонке, боком присела на подлокотник другого кресла и вновь твердо направила дуло уже подсудимому в лоб:
– Ну что, Генка-полицай? Сразу тебя прикончить или допросить сначала? Сам-то как во время оно предпочитал? – она звонко щелкнула предохранителем и притворилась, будто целится всерьез. – Здесь крупная дробь, так что голову тебе снесет без остатка, будь уверен. Короче, молись, если умеешь… – это последнее вышло несколько заезженно, но Генка, видно, со страху поверил.
– Бессовестная ты, бессовестная, – вдруг слезно запричитал он. – Если вести себя с людьми не умеешь – ты хоть к сединам моим почтение поимей!
– Непочтенные твои седины, – отрезала девушка. – Предатель ты и убийца – а больше никто…
Он закрыл лицо руками:
– Да что ты знаешь-то об этом… Какое имеешь понятие… Здоровая росла, холеная… Жрала, что хотела… Горя не видела, счастья не знала – только страшилки смотрела по телеку… Того не понимаешь, что не все в мире черно-бело… Ишь ты, глупая… Думаешь – все просто: я злодей, а ты ангелица? Дура ты, дура… Злодей, небось, тоже, таким не рождается – судьба его ведет… Одно за собой другое цепляет… Я, когда почти пацаном еще в полицию шел – думал, чего такого? За порядком следить, да и только… А потом – от остального откажись, попробуй – такое сделают… Рассказали тебе, небось? Сама бы не хотела в такую камеру? Ну, и я не хотел… Еще не известно, какая бы ты там была героиня – под немцами-то… Это сейчас – ружьишко у попа сперла, и сидишь смелая да бойкая… А там бы попробовала… Легко осудить через три-то поколения…
– Плевать мне на твое полицайство, – искренне сказала Лариса. – И у кого имя украл, неинтересно. Это пусть народ разбирается. Или суд – как люди решат. Мне другое нужно, – она судорожно вздохнула и решилась: – Насчет отца я примерно знаю. Теперь про мать говори. Иначе сдохнешь на месте. Я не шучу, – и она вновь, уже без легкого первоначального ерничанья, приподняла тяжелое и неудобное ружье. – Мне, когда про подвиги твои расскажу, срок за тебя условный дадут, если вообще не оправдают. А из зала суда проводят овацией. Так что рассказывай, не тяни. Тогда обещаю – поживешь еще… Сколько сможешь…
Девочка не понимала, откуда взялся вдруг у нее такой горький всезнающий тон взрослой мудрой женщины – но увидела, что и Генка заметил перемену. Заметил – и пуще затрясся…
– А можно… – после долгого молчания еле слышно пискнул он. – Можно я покажу лучше… Это недалеко здесь… Только одеться надо…
Лариса поднялась:
– Быстро давай, – и  сурово добавила: –  Но не рассчитывай, что я отвернусь!
Он долго путался в серых тряпках дрожащими руками, суетливо искал свитер на полках своего спартанского шкафа, кряхтя, обувался в раздолбанные кроссовки, наконец, неловко напялил черный ватник и непослушными пальцами косо застегнул его. Вышел первый и жалобно обернулся:
– Ты хоть не улице-то ружьем не махай, дочка… Не позорь пока перед людьми-то…
– Дочка твоя от рака умерла в девяносто четвертом. А я тебе всего-навсего правнучка, – строго напомнила Лариса, но ружье перекинула за спину – впрочем, в этот глухой враждебно светлый час ни одна душа кругом не бодрствовала, ни одно окно не глядело дружелюбно на улицу.
Ветер ночью переменился, и с северо-запада по тундре задула свирепая морянка. Лариса столкнулась с ней впервые, до того знакомая лишь с ласковым материковым шелонником – и в одну секунду ее проняло до костей. Тонкую розовую куртенку на легком синтепоне, модный хлопковый свитерок и летние джинсики вмиг прохватило насквозь, словно их  вовсе на ней не было – и  пронизывающий все на свете ветер невозбранно загулял по голому телу, словно чьи-то грубые ледяные лапы нагло ощупывали его. Никакого головного убора, даже самой тоненькой шапочки, девчонка с собой не захватила, выбегая из дома с пылающей от жажды подвига и победы головой – и теперь эту голову сразу заломило, как от менингита, в ушах начались невыносимые острые рези…  Быстро оледеневшие и почти бесполезные теперь руки без перчаток можно было держать только в карманах, плотно стиснув холодные кулаки, а ружье все мучительней тянуло назад и вбок, так что приклад почти волочился по земле. Бесконечные километры сухого седого ягельника, в котором глубоко утопали ноги, уходили вдаль во всех направлениях, но девушка и старик шли к недалекому морю, так что ветром больно секло лицо и слезы застилали глаза… Тусклым равнодушным прожектором тяжело висело над горизонтом в бесцветном небе неподвижное око негреющего тундрового солнца.
В глухом ватнике и плотно надвинутой на лоб ушанке, Генка-полицай то медленно плелся впереди чуть левее, то останавливался и жалко переводил дух, то в изнеможении хватался за сердце, то, оборачиваясь на Ларису, заискивающе повторял:
– Скоро уже… Вот чуть-чуть еще осталось… Скоренько, скоренько…
Она одеревенело кивала, стремясь сохранять грозный вид, но уныло думала о том, что хватит ее еще очень ненадолго, если ситуация как-нибудь не переменится. Вдруг впереди замаячила заброшенная рыбацкая изба – Лариса знала ее: сколько раз с Гришей вместе доходили они по тундре до этой заброшенной тони в хорошую погоду и стояли на высоком глядне у обрыва, держась за руки и наблюдая, как бурлит на куйпоге ледяная вода неласкового Белого моря…
– Это здесь… – остановился совсем уж обессилевший старик. – Сейчас помру… Задыхаюсь… И стрелять тебе не придется…
Ноги у него подкосились – и он грохнулся, судорожно разевая рот, в глубокий мох метрах в пяти от обрыва; дрожащая рука терзала верхнюю пуговицу бушлата. Другая едва приподымалась, указуя вперед:
– Туда подойди… К обрыву… – прерывисто хрипел он, оттягивая воротник. – Вниз глянь – сама увидишь…
«Действительно – не помер бы… И что там можно увидеть под обрывом – сто раз смотрела: либо песок, либо вода….», –  пронеслось у Ларисы. Она недоуменно уставилась на неразборчиво сипевшего обрывки умоляющих фраз старца, но любопытство пересилило: встряхнув ружье на онемевшем плече, она приблизилась к обрыву и, осторожно нагнувшись, заглянула вниз.
Приливная вода стояла на самом пике и завивалась белыми крутыми бурунчиками, готовясь быстро и мощно отступать. Больше ничего особенного внизу не увидев и смутно чувствуя какой-то подвох, Лариса  резко оглянулась.
Никакого  дряхлого старика, умирающего в серебряном мху от удушья, не было. В нескольких метрах от нее, упруго расставив ноги, стоял невысокий, но крепкий и сильный пожилой мужчина в расстегнутом ватнике и сдвинутой на затылок шапке, с яркими живыми глазами и юной белозубой улыбкой. В твердой жилистой руке зловеще поблескивала темная сталь небольшого ладного пистолета.
– Девяносто лет на свете живу – а вашей бабьей дурости не перестаю удивляться, – пересиливая шум воды и свист неистовой морянки, зазвучал спокойный и жесткий голос. – И та тоже – мамаша твоя, точно так же, как и ты, сюда со мною поперлась. У той и ружья не было. Прискакала ко мне – и фотографией той гребаной трясет… «Пойдем, –  говорю, – вечером, покажу доказательство, что ты ошибаешься». Надо же мне было прилива дождаться. И пошла, представь себе, – дура она и есть дура.  Не боялась нисколько – уже и тогда меня доходягой считала. А я еще баб топтал в свое удовольствие. И сейчас бы мог, да вот бабы не хотят… Не повезло мне тогда чуток: когда за вещичками ее пришел, тут как раз и поп с другой стороны подъехал. Еле ноги унес, опять не нашел телеграммы той распроклятой… Как и годом раньше у бати твоего малахольного, которого на бандитов списали. Но теперь найду, не волнуйся… Тебя, когда звал, думал, не пойдешь, заподозришь что-нибудь. Смотрю – потопала, надо же! Видать, права поговорка: волос долог – ум короток.  Видишь, не обманул я тебя, девка, на то самое место привел: ее тело унесло в море именно с этого обрыва – в девяносто пятом.  Ну и ты за ней плыви, рыбушка, с семгой вместе. До свидания на том свете… Хотя враки все это, нет там ничего. Так что прощай, – он плавно и точно поднял руку с пистолетом.
Только тогда Лариса опомнилась и смертно закричала, зажмурив глаза. Среди шума моря и воя дикого ветра коротко и сухо треснул единственный выстрел.

В ноябре 1944 года в Псковской области уже выпал снег. Выпал, потом растаял, потом снова выпал и остался лежать на израненной земле грязно-белыми пятнами, как несвежие бинты, сквозь которые проступает бурая кровь. Отступая из Краснореченска, фашисты сожгли за собой все деревни района, что находились западнее этого захолустного, словно не выросшего из девятнадцатого века,  полугородка-полупоселка. На черных руинах первый снег мешался с сажей, печные трубы вздымались с пепелищ к небесам, взывая к отмщению, и  даже традиционное воронье не кружилось над ними, потому что поживиться давно уж здесь было нечем. Стояла мертвая страшная тишина, и ни ветер не выл, ни волк – но вдруг издалека донеслось слабое, словно детское всхлипыванье.
Обнимая почерневшую трубу и прижавшись к ней чумазым от сажи лицом, горько плакал, размазывая слезы, демобилизованный  солдатик в ветхой шинельке второго срока. Он стоял перед уцелевшей трубой на коленях, как блудный сын перед всепрощающим отцом, серая армейская шапка валялась рядом на обгоревшей и рухнувшей балке,  залатанный в нескольких местах вещмешок сполз с худого, дрожащего от рыданий  плеча, порыжелые от времени кирзачи неуклюже торчали из-под неровно обрезанных разметавшихся пол… «Деда… – повторял он сквозь слезы как заведенный. – Мамка… Лялюшка… Деда… Мамка…»
– Нету их больше, Толька… – раздался сзади тихий мужской голос. – Не зови напрасно, сердце себе не рви.
Солдатик вздрогнул, поднял голову, и опухшее лицо на секунду просветлело:
– Генка! Ты, что ли?!
К нему неслышно подходил невысокий парень его лет, одетый в черные стеганые штаны и такой же бушлат, застегнутый на все пуговицы. Приблизившись, он стянул с головы ушанку:
– Могила братская в Буриках, туда всех свезли хоронить, кого немцы в окрестных деревнях… – он сделал безнадежный жест. – Покажу тебе потом… – и сдержанно протянул распахнутые руки: – Ну, здравствуй,  Толян. Вернулся, черт живучий…
Солдат молча вскочил и крепко обнял знакомого, проглотив последние слезы:
– Здорово, Генка. Вернулся вот – да и сам не рад…
Генка стиснул объятия крепче:
– Главное, живой ты. А горя у всех, на кого ни глянь, сейчас полно.
Толян высвободился:
– А ты-то? Тоже комиссован, что ли? Когда пришел?
– Не взяли меня – брюхо еще в сороковом  располосовано, забраковали. Негодный, говорят… Под немца попал. То  еще веселье… – объяснил приятель. – Двое теперь живых нас с тобой из класса – разве только с фронта еще кто придет. А которые здесь остались – те все до одного… Повесили, короче…
– Чего?! – вскричал солдат, роняя с плеча наброшенный было сидор. – Не бреши! А девчонки?!!
– Сказал же – все,  –  мрачно ответил Генка. – Подполье у них было. Немцы накрыли. В апреле еще казнили их – семнадцать человек. Я сам видел.
Толян грузно осел на балку и, скрючившись, уткнул лицо в сорванную грязную шапку. На секунду глянул вверх с безумной надеждой:
– А Зина?! – но опять уронил голову, увидев, как одноклассник сурово кивнул.
Несколько минут никто из них не произнес ни звука, но наконец Генка решительно стиснул приятелю локоть:
– Подымайся. Ко мне пока пойдем – я тут землянку себе вырыл неподалеку. Батю с фронта жду, говорят, живой он. Как дождусь – с ним вместе уйдем, – и добавил, словно про себя: – Тут-то мне жизни все равно не дадут…
Шли медленно и долго, Толян все останавливался, явно не в силах нести даже свой небольшой вещмешок. Генка подхватил сидор:
– Давай я. Ты чего, сильно раненный, да?
Приятель благодарно кивнул:
– Куда уж сильнее. Под Сталинградом моя война закончилась: мина прямо передо мной разорвалась – так кишки и разметало.
Его одноклассник присвистнул:
– Так это ж когда было? Больше года назад, что ли? Где ж ты с тех пор?
– А-а… – махнул рукой Толян. – По госпиталям маялся, где ж еще… Аж до Свердловска довезли, операций пять сделали,  не меньше. От одного хлороформа чуть не подох… Потому лишь, наверное, выжил, что про своих все время думал, как они тут под немцем… Еще боялся, помру – мать не переживет. Ведь кто у нее кроме меня – только деда Митяй старый да Лялька – в школу не ходила еще… – он остановился и коротко простонал: – Га-ады… Детей-то за что?!!
Генка несильно стукнул его по плечу:
– Пошли, – он быстро и неприметно огляделся, – здесь-то какой нам прок торчать…
Лес стоял седой и почти прозрачный. Под ногами сухо хрустел валежник, кое-где еще тускло зеленела умирающая трава, низкое белое небо словно готовилась накрыть своей мутной  белизной и безмолвный  лес, и двоих усталых парней, и давно оставшееся позади мертвое пепелище.
– Далеко ты забрался, – заметил, выбиваясь из сил, солдатик. – Будто прячешься от кого.
– Да нет, просто место отыскал подходящее, даже копать особо не пришлось: верно, берлога давно здесь была, да медведи ушли, – Генка отвалил в сторону трухлявый заросший пень, и указал гостю взглядом на черную дыру, ведущую вниз под вздыбленное корневище огромной поваленной сосны. – Добро пожаловать. Да не боись, обустроился  я тут, чего надо было – из деревень сожженных натаскал. Не все же сгорело, кое-что вполне годится… Сейчас чай будем пить. Только вот со жратвой не густо: силки я вообще-то на зайцев ставлю, да сегодня не повезло…
Бывшая медвежья берлога была со знанием дела  превращена Генкой в подобие фронтового блиндажа: стены и потолок укрепил он досками, оборудовал себе лежанку с двумя прогоревшими матрацами, в качестве стола приспособил добротный немецкий ящик из-под патронов, умело реанимировал чью-то пострадавшую керосиновую лампу, щедро наполненную унаследованным от бежавших захватчиков керосином, соорудил сносную печурку с грамотным наружным отводом, так что и топил свое жилище вполне по-белому. Одноклассник залюбовался:
– Да ты, я смотрю, с толком обосновался! – впервые улыбнулся он и похлопал по тугому вещмешку: – А насчет харчей не горюй: сухой паек у меня здесь, копил долго… Думал, своих накормлю и Зину… Женихались мы с ней, знаешь? – он вздохнул, как укатанный конь: – Э-ххх… Судьба-индейка… Давай, Генка, помянем их всех – есть тут у меня спиртяжка во  фляжечке… На дне, правда, да нам двоим хватит.
Помянули молча, потом долго ели. У Толяна оказался мешочек сухарей, две банки лендлизовской ветчины, розовый шмат сала  – выменял на какой-то станции – да  трофейное печенье. Остальное – сухие концентраты в великом множестве, но чтоб их развести,  требовалось топить печурку, а с этим решили повременить – в землянке еще было тепло. Генка снял с печки небольшую железную кастрюльку, накрытую куском алебастра, и две мятые железные кружки:
– Смотри-ка, и чай не остыл. Травы у меня тут заварены, летом еще сушил. Пей вот. Полезно, наверное…
Сидя рядышком на узкой лежанке и прихлебывая чуть теплый травяной настой, парни негромко разговаривали.
– Делать теперь – что думаешь? Или не решил еще? Может, в Краснореченск двинешь? – участливо спрашивал Генка.
– Не-а. Как вспомню… Не вынесу. Новую жизнь начинать надо. В новых краях. Уеду я. Далеко отсюда, – горько говорил Толян. – Пришла тут одна идея…. Тетка есть у меня – не поверишь, где живет – аж у самого Белого моря. Я еще в колыбели лежал, как ее  один начальник приезжий замуж взял и туда увез, откуда сам родом. Жизнь там свободная и сытная. Село поморское, рыбной ловлей живут – а рыба особенная какая-то, мясо у нее красное, представляешь? Вкуснющая, наверно. А здоровая – больше наших сомов из Красной речки. Колхоз тоже есть, конечно, куда от него денешься, только не такой, как наш,  а рыболовецкий. Ну, еще охотятся там зимой, зверя какого-то бьют – про это я точно не знаю. Работы всем хватает…
– Это что – все тетка в письмах писала? До войны, что ли, еще? – едва приметно насторожился Генка. – Сам-то ты видел ее? Приезжала когда?
– Да нет, какое приезжала… С матерью они все письма друг-другу писали… Овдовела тетка перед войной, да сюда возвращаться не хотела: хозяйство у нее там большое завелось, бросить жалко было…
– Раз хозяйство большое – так раскулачить могли и сослать подальше, – усмехнулся Генка.
– А куда еще дальше-то? И так тундра кругом. Разве, к медведям, на Северный полюс…  На месте она, куда ей деться! Вот к ней и поеду, стало быть. Своих детей нет у нее, так что не прогонит, уж наверно, племянника, когда один из семьи остался… – Толян глотнул остатки чая махом, как спирт, посмотрел на кружку изумленно и сплюнул. – Решил, короче. Завтра на могилы схожу к своим и к Зине, а потом…
– Нет у ней могилы, – оборвал одноклассник. – Их всех после казни в грузовик свалили и увезли куда-то. Куда – так и не нашел потом никто… А что, тетка твоя тебя по фотографиям знает?
– Да какие фотографии, откуда… Хотя, кажется, посылала мать одну, когда – помнишь – в пионеры принимали и фотограф из Пскова приезжал, лет десять тому… Думаешь – не признает? Да ну, что ты! Я ей документы предъявлю, у меня все как положено. И красноармейская книжка есть, и справка о ранении, и комсомольский билет, прежде всего – вот, смотри… – не дожидаясь просьбы, Толян расстегнул шинель и достал из кармашка летней  гимнастерки бордовые потрепанные корочки.
Генка с интересом заглянул: с темной маленькой карточки смотрело еще полудетское лицо, которое с успехом могло принадлежать любому русскому юноше без особых примет. Толян тоже глянул приятелю через плечо и хмыкнул:
– Да уж… Это ж когда снимали… Не то мое лицо, не то твое, не то чье угодно… И в других документах не лучше. Все мы теперь стали одинаковые. Сравняла война проклятая… Ну, да ничего, имя-то прописано, печати поставлены – и хватит.
– Слушай, а  найдешь ты ее, тетку-то? Адрес есть у тебя? – спросил Генка.
– А как же! Пацаненком еще мамкины письма на почту носил, да и адрес-то немудреный: село Койдино Архангельской области, Малыгиной Анастасии Дмитриевне… – с некоторой гордостью поделился солдат.
– Ну, раз так… – медленно и глухо протянул Генка, не глядя на товарища. – Раз так, то дело твое, конечно, решенное… Ладно… Давай-ка на воздух выйдем ненадолго. Тяжело под землей-то без света дневного сидеть. Вперед иди, вдвоем тут не разминуться.
И, когда Толян, поднимая куцый воротник казенной шинели, неуклюже присел, повернувшись к выходу, Генка быстро достал из кармана легкий немецкий пистолет и дважды выстрелил ему в худую доверчивую спину.

Пес был у отца Олега знатный, Тереком звали – потому что ревел частенько точь-в-точь как горная река на дне узкого скалистого ущелья. Матери его, породистой сибирской хаски, случилось удрать пару раз от беспечного хозяина в тундру и испортить свою высокую породу, слюбившись там с белым тундровым волком. Приплод принесла – загляденье, местные охотники в очередь встали, но отцу Олегу, понятно, со всем уважением первому предложили выбрать себе щенка по вкусу, потому как кобель его дворовый к тому времени как раз от старости околел. Выбирал протопоп со знанием дела: сучек всех сразу в сторону – три  их всего оказалось – а оставшимся пятерым кобелькам, потешно резвившимся на полу, прямо в центр их развеселой кампании с силой бросил свою солидную связку ключей. Четверо вмиг разлетелись с жалобным визгом, а пятый… Тот хоть и припал на секунду к полу, короткие ушки прижав – да сразу опомнился, молочные зубёнки ощерил – и на врага пошел скользящим волчьим шагом... Лапы ему отец Олег деловито ощупал – нет ли прибылых пальцев, в пасть заглянул: ух и черное нёбо! – проверить решил, не текут ли слезные железы – и влюбился. Бойко, умно и задиристо смотрели на него два разноцветных глаза: один светло-голубой, льдистый – материнский, а другой ярко-желтый, пронзительно-дремучий – от отца. «Беру… –  растаял протопоп. – Вот этого и никакого другого…»
Через два года рычал на церковном дворе славный волкодав: желающих церковь обнести или дом священника – как ветром сдувало. В тундре Терек тоже хозяину был первый друг и защитник, в дальние походы что по требам, что на охоту, ходил теперь отец Олег без всякой опаски: знал, что пес его и от зверя любого оборонит, и лихому человеку, если попадется таковой, останется только убираться подобру-поздорову. Никого, кроме хозяина, пес к себе и близко не подпускал, даже на попадью, что всегда миску ему мясом наполняла, гремел неистово, а уж когда поповны приезжали – тем рад был бы и голову откусить, если б цепь не держала. Но как Лариса в поповском доме объявилась, удивляться порой стал протопоп: не лает, не рычит на девчонку Терек, а если она мимо проходит – так и кончик хвоста у него подрагивает, словно помахать им хочет, да хозяина стесняется. «Надо же! – хмыкнул тогда про себя отец Олег. – Не только Гришка, но и этот тоже… Тварь бессловесная – а туда же…». А через неделю вошел к себе во двор, ничего не подозреваючи, а там… Господи Боже, долго, сцену ту вспоминая, креститься начинал: сидит у собачьей будки Лариса на корточках,  песью башку страшную у себя на коленях держит, и, мало того, в пасти клыкастой голыми руками ковыряется…  Сердце зашлось у протопопа: порвет сейчас девчонку – зверюга ведь он дикий, волк наполовину! Замер, пошевелиться боясь, мысли все враз из черепушки повыскочили… А она голову к нему поворачивает и говорит – строго так: что это, мол, отец Олег, вы за питомцем своим плохо следите, как вам не стыдно – у него же гингивит сильный, то есть воспаление десен, и их, дескать, люголем три раза в день смазывать надо; псина, мол, мучится, а вам нипочем…  Он дух едва перевел – а тут и Терек на него посмотрел укоризненно: подкачал ты, хозяин, а я-то тебе верой и правдой… Вспомнил пристыженный протопоп, что и правда последние дни пес что-то ел неохотно, да разбираться все недосуг было.  Пузырек люголя Лариса в тот же день от Гриши принесла, отец Олег на пальце попробовал и плюнул: если бы ему рот такой мерзостью намазать попытались – всю склянку бы издевателю на голову вылил.  А Терек от Ларисы трижды в день сносил – и ничего, ворчал только, но не злобно как бы, а жалобно: скулить-то уж точно ниже его высокого волчьего достоинства было. А она его потом еще и за уши потреплет и в лбище крутой поцелует. Ветеринаром, говорила, стать хочет – что ж, дело: местного ветфельдшера  трезвым здесь уж забыли, когда и видели…
Потому, может, волкодав и почувствовал недоброе первым. Они с доктором уж еле живые по глубокому ягельнику топали с рюкзаками своими, двенадцать километров пешим дралом отмахав с дальней тони. Рыбака несчастного, что крышу домика латать полез да и провалился сквозь гнилой рубероид, жестоко изломавшись, вертолетом в Архангельск отправили, перво-наперво кое-как Святых Тайн приобщив да шины наложив, как сумели. Сами, чаю только хлебнув, тундрой домой возвращаться стали: предлагал второй рыбак ночевать им – куда там: у Гришки будто шило в одном месте играет, прости, Господи: Лариса да Лариса, приехать должна вот-вот, а телефон то ловит, то нет – вдруг беспокоиться станет… Поди удержи такого, но и не по тундре же одного в такую дорогу пускать – вздохнул, да и пошел с ним, а Терек знай себе круги вокруг них нарезает радостно, хвост свой пушистый по ветру распустив…  Но на подходе к Койдино странно вдруг заволновался и уши прижал – даже мелькнуло у отца Олега, что рядом где-то волк бешеный ошивается. Подозвал пса и на поводок взял от греха: что хорошего, если сцепятся.  А тот вперед рвется, хрипя и давясь,  шипы строгого ошейника в горло ему впиваются…  Испугались мужики: беду, может, чует?  Не спросишь ведь! И припустили из последних сил, не сговариваясь.  На двор церковный вбежали – ночь уж глухая была, и здесь пес завыл неистово.
– Лариса! – крикнул отчаянно доктор, тоже что-то сердцем прознав. – Где ты?! Приехала?!
В ответ на крыльце только баба Липа показалась: маленькая, черная, и, как всегда, Иисусову молитву творит безмолвно. Но тут уста отверзла, что делала лишь по великой надобности, и объяснила коротко:
– Ушла она. Ружье в кабинете взяла и с Толькой-убивцем в тундру отправилась – на тоню заброшенную. Я в окно им вослед смотрела.
– Чего-о?! – взревел Гриша не хуже Терека. – С ке-ем?!! Что вы такое говорите-то?!!!
Протопоп быстро перевел взгляд с доктора на бабу Липу и обратно, прозрел – и рявкнул:
– Знает, раз говорит! Бего-ом!!! Терек – Лариса!!! Лариса – ищи, ищи!!! – и спустил его с поводка; пес рванул по прямой в тундру.
Рюкзаки они прямо там, во дворе, побросали и вдогонку за Тереком ринулись – да ведь не псы же, люди! После двенадцати километров – да четыре бегом, это ж кому под силу? Только тому, кто любит, наверное… На втором километре распахнули ватники навстречу злобной морянке, и совсем бы долой их, да нельзя: потом остынешь – назад не дойдешь в одном свитере. Так и волокли на себе, пóтом обливаясь и за бока держась, где кололо, будто вилы воткнули и ворочали – а Терек уж далеко впереди мелькал легкими своими лапами… «Скорее… –  все повторял, воздух ртом хватая, доктор. – Скорей же…» Сами не помнили, каково им было, когда впереди вдруг море словно выросло и изба рыбачья старая показалась. Разглядели издалека, что двое там  у обрыва  стояли – друг напротив друга, и один вдруг руку вперед вытянул. В тот же миг обрушилась на него огромная светло-серая  тень, раздался истошный женский крик, и  щелкнуло что-то сразу, как кнут по крупу лошади. Выстрел – ничто иное и быть не могло… Тишина  настала сразу – особая, морская: когда шум моря и вой ветра привычные люди уж и за звуки не считают.
Доктор первый добежал – и они вместе с так и стоявшей на краю Ларисой медленно на колени осели, обнявшись. Трясло ее всю, колотило, но всухую – не плакала. Это Гриша плакал, как дитя, навзрыд, и все твердил, везде ее без разбору целуя: «Мимо, мимо, не бойся… Не попало в тебя… Не попало… Цела ты, цела…»
Терек, врага поначалу с рыком трепавший, вдруг отвалился от него и смирно прочь отошел. Оно понятно: смерть почуял, и добыча неинтересна стала.  Подобрался отец Олег, глянул: точно, опоздала медицина. И не пес загрыз Иваныча – только одежду порвал да оцарапал чуть – а он сам с испугу помер, в секунду. Но пистолет так и сжимал в руке, и дуло еще порохом пахло… В воздух пуля ушла, когда Терек навалился…  Плюнуть хотел протопоп – сдержался: не подобает грех такой сану. Просто отвернулся с горечью – да к ребятам пошел, что так на краю обрыва и сидели неразделимо. Сам тоже сел – да и обхватил обоих руками,  свою голову поверх их прижав. Услышал, как Лариса шепчет неразборчиво:
– Как же так… Как же так… Я и не знала, что такое в жизни бывает…
– Еще какое бывает, – ответил. – Но, пока живы, ох и многого нам знать не дано…

Эпилог

Спроси у моря…

      

      Здравствуй, дорогая баба Зоя!
Рада, что все у вас в порядке, а главное, что тебя снова отпускают в церковь. Спасибо за поздравления и за свадебное платье, только жаль, что никто из вас не сможет приехать на нашу свадьбу. Она предполагается очень скромная, будут только Гришины родители из Архангельска, а больше, кроме священника с женой, ни один человек, похоже, не придет: нас тут все-таки серьезно осуждают за того лже-ветерана. Не все верят и понимают – ну, да это со временем уляжется, говорит отец Олег.
Ты спрашиваешь, как у меня обстоят дела с учебой. Стыдно сказать, но пока никак. В этом году все сроки поступления я опять пропустила, а на будущий… Хочу подавать в ветеринарный  институт, когда нам с Гришей можно будет перебраться в Архангельск. Другого пути я для себя не вижу – пусть тетя Алла и дядя Слава не обижаются – им я отдельно написала.  Пока я оформляюсь на работу: здесь восстанавливается маленькая ферма, где будут доращивать детенышей тюленей, оставшихся без родителей – они очень милые, за ними приятно ухаживать. Ну, и конечно, я собираюсь помогать своему мужу и выпишу много учебников, чтобы готовиться в институт.
 Да! Передай всем большое спасибо за посылку с теплыми вещами! Дубленка сгодится разве что весной, а вот два пуховика сейчас как раз то, что надо: здесь ранний сентябрь – примерно то же самое, что у нас конец ноября.  Ничего, перезимую, даже интересно…
Мне очень грустно было читать твое письмо, баба Зоя. Зачем ты так много думаешь о смерти? Хорошо, хорошо, я повторяю свое обещание еще и еще раз: если с тобой что-нибудь случится, я сделаю все, как ты сказала, насчет церковного поминовения. Обязательно-обязательно. Но только надеюсь, что случится это еще очень-очень нескоро.
Есть еще кое-что. Отец Олег недавно распорядился поставить на месте гибели мамы большой деревянный крест, а я хочу заказать в Архангельске медную табличку, чтобы прикрепить ее внизу. Батюшке я об этом еще не говорила, но, думаю, он против не будет. Текст выгравируют примерно такой: «На этом месте  17 июля 1995 года была злодейски убита фашистским преступником девушка Люба». Как ты думаешь, это нормальная надпись?
Мамин крест стоит на обрыве у самого моря, его можно видеть и далеко из тундры, и с воды, когда идешь вдоль берега на баркасе. Могилы у нее, к сожалению, нет – но так даже легче почему-то. И ей, наверное, нравится: вечный шум приливов и отливов, треск бирюзового льда да редкие крики поморников. Вот и все. Больше я о ней ничего не знаю. А у моря не спросишь…

25 августа 2013 года, Букино.

Главы: 1 2 3 4 5 6

Наталья Веселова