Получать новости по email

Творческая лаборатория

До-ре-мы

И вот они решили называть друг друга "мы". Это произошло чуть позже того, как он догнал на улице какую-то похожую на неё, на Марусю, барышню в пальто и напугал, закрыв ей ладонями глаза. И чуть раньше того, как она заучила номер его телефона. У неё была отличная память на номера, кстати. А у него только на лица.

Тебе легко, ты ведь художник, смеялась Маруся. Ты запоминаешь не человека, а его морщинки, трещинки и полутени. В чем-то она была права.

Так вот, это "мы". Откуда оно взялось? Еще недавно ничего подобного не было. Была девочка Маша - милая, простоватая на лицо плутовка, громко смеющаяся и неумело пытающаяся кокетничать, трогая руками лицо. А теперь вот стала настоящая, теплая, кудрявая Маруся, которая боится самолетов, пьет много кофе и считает всё подряд - ступеньки, буквы в словах и секунды. Особенно её интересовали секунды. А он кем был? Интересным, но излишне настырным меломаном, удостоившимся записи "Паша клуб" в её телефоне. Она, конечно, быстро сменила эту проходную, в чем-то даже унизительную кличку на "Павлика", но кем он стал для неё теперь? Навязывающим свое общество псевдоинтеллектуалом, который с чего-то взял, что может познакомить её заново с городом, в котором она прожила двадцать лет? Перезревшим московским повесой, ничего не добившимся в жизни, но отчего-то легко влюбившимся и потому бескрайне глупым? Безрассудным, жизнерадостным щенком лабрадора? Паша-Павлик отчего-то ужасно боялся этой Марусе не угодить (Постойте-ка - этой? Своей!). Он вовсе не был уверен, что его декламация Бродского посреди Арбата не смущает её, а то прекрасное по сути, но сложное по сюжету кино, на которое он её приглашает - не нагоняет тоску. Но теперь это, в общем-то, уже не важно. Теперь они "мы".

Они делили на двоих наушники плеера и долго гуляли, чтобы каждая улица, каждая кирпичная стена, каждый запачканный и мрачный московский двор ассоциировались у них с определенной мелодией, но больше друг с другом. До-ре-ми. До. Ре. Мы.

Эта их связь вообще была музыкально настроенной - она подпевала, моясь в душе, начатым им песенкам, он стер пыль со своего старенького пианино и всё подбирал какие-то аккорды на гитаре. И жизнь в их городе неожиданно приобрела множество звучаний - капли разбивались о карнизы, машины парадно гудели, подвизгивала соседская дрель. И если в начале их романа Павлик просто замечал эти потоки нот и тонов, то потом он превратился в настоящего дирижера - утром задавал ритм нового дня, а вечером нежно останавливал его, чтобы звуки не мешали Марусе засыпать.

Его мучило одно обстоятельство: у неё уже бывало это ощущение "нас". О том свидетельствовали пара красноречивых текстовых сообщений в её телефоне, случайно, или не совсем случайно им подсмотренных, один полночный звонок и два использованных билета Москва-Киев, датированных маем позапрошлого года. У него же, у Павлика, в загашнике не было ничего, кроме нескольких быстротечных романов и одной институтской влюбленности. И это пугало и даже, в некотором роде, унижало его. В этих отношениях, ему казалось, они оба раскрываются в полной мере, с поразительной готовностью отдают другому всего себя, вместе с постыдными страхами, детскими воспоминаниями и задеревенелыми ассоциациями и, создавалось стойкое ощущение, что отныне они действительно слились в одно неразделимое существо. Но, выходит, Маруся уже однажды проходила через всё это и, разделившись с кем-то, осталась жива, дееспособна и готова к новому риску. Павлик знал только их, полностью искреннюю совместную жизнь и не мог принять того факта, что другое "мы" Маруси могло быть менее открытым. Просто потому, что Маруся была таким человеком: неспособным подделывать ощущения. Значит, оно было таким же. И Павлик думал об этом, погружался в колкие опасные мысли и всё больше убеждал себя, убеждал почти с маниакальным упорством, что свою Марусю он вовсе не любит. Просто им приятно и легко быть вместе, слушать Эдит Пиаф и Океан Ельзы, варить гречку и считать секунды. Чтобы не было страшно или больно, он часто представлял, как она уходит. Как одевает своё красивое шерстяное пальто с приколотой к воротнику брошью-стрекозой, зашнуровывает грубоватые замшевые ботинки, как колючий сиреневый шарф приминает её упругие блестящие кудри. Представлял сквозняк из отворенной двери, сухой и резкий щелчок замка. И ему казалось, он знает, как будет с ним, когда она уйдет - тоскливо и одиноко, но правильно и просто. А иногда он доходил до того, что начинал планировать свою жизнь после Маруси: как допишет диплом на второй "вышке" и уедет в Европу, ему ведь предлагали, как целый месяц проведет на Хибинах, куда ему давно хотелось, как заведет собаку, выучит, наконец, четвертый язык. И постепенно оказалось так, что Маруся, сама того не подозревая, стала единственным его препятствием на пути к свободной и веселой жизни, виновная лишь в какой то прошлой истории, которую и сама-то вспоминала крайне редко, со странной смесью усталости и раздражения. Павлик срывал на ней свою злость чаще, чем того требовали обстоятельства, и стал гулять один. У него снова появилась "своя" музыка и секундам он позволял течь просто так, без счета. А потом он и сам стал замечать в её глазах предчувствие серьезного разговора, который часто заводят люди, понявшие, что идея быть вместе не сработала.

И вот, однажды ночью Павлику не спалось, и он, назло сам себе, много курил на кухне, зная, что от этого будет весь следующий день тяжело дышать, но обескураживающая бессонница требовала хоть какого-нибудь наказания. А потом, опустошив пепельницу и выключив свет, он прошел в маленькую комнату, гордо именуемую спальней. И там вдруг увидел в свете уличного фонаря худое Марусино плечико, беззащитно выставленное из-под одеяла. И её тело, робко свернувшееся на его старой тахте, и особенно, это белое плечо вызвали вдруг в нём, взрослом мужике, такую идиотскую, щемящую жалость, что он выскочил в коридор и беззвучно взвыл, удивляясь про себя, как странно и глупо плакать из-за такой ерунды. И сразу вдруг вспомнились какие-то детские обиды, и ушедший в прошлом году отец, и то, как постарела мать, которой тоже, быть может, недолго осталось. К чему эти чувства? Сплошная глупость, рефлексия! Но дело было сделано - спящая Маруся вдруг прорвала старательно взращенную черствую корку и всколыхнула в нём, Павле, бурю чувств, слезы, вдохновение, и это ощущение показалось ему столь поразительно верным, что он только и смог, что добрести до тахты, неуклюже на неё рухнуть и сгрести в охапку испуганную спросонья, всклокоченную свою любовь, приговаривая:

- Моя! Моя! Марусенька моя!

Потом они уснули.

Виктория Козлова